Б.М. Эйхенбаум. ПОЭТ-ЖУРНАЛИСТ
1
Девятнадцатый век с трудом примирился с поэзией Некрасова. Вокруг его имени шли шумные споры. Трудно было примирить обычное для XIX века «высокое» представление о поэте-жреце, на которого нисходит вдохновение, с обликом поэта-журналиста, который пишет стихи в промежутки между чтением корректур. Особенно трудно входила поэзия Некрасова в литературный круг. Даже Чернышевский, сообщая Некрасову о восторге, с которым встретила публика издание его стихотворений (1856), пишет: «Не думайте, что мне легко или приятно признать ваше превосходство над другими поэтами,—я старовер, по влечению моей натуры, и признаю новое, только вынуждаемый решительною невозможностью отрицать его... я чужд всякого пристрастия к вам—напротив, ваши достоинства признаются мною почти против воли,—по крайней мере с некоторой неприятностью для меня».
Русская литература, в противоположность западной, долго держалась аристократических привычек. Переход Пушкина к журналу встречен был негодованием. Призыв Белинского к «беллетристике» (1845) казался многим кощунством, как кощунством казалось развитие водевиля за счет высоких театральных жанров. Это держится более или менее прочно на протяжении всего XIX века, но только в теории—на практике положение оказывается иным.
2
Уже с конца тридцатых годов литература выходит из сфер интимного дилетантизма «на оный путь—журнальный путь». Идёт коренная перестройка самого понятия «словесности». Писатель оказывается в положении профессионала—в положении, зависимом от редактора, от читателя. Литературу поглотил журнал, писатель стал журналистом. Одновременно с Белинским, признавшим необходимость широкого развития «беллетристики» (теперь мы сказали бы—«чтива»), И. Киреевский, с некоторым страхом за будущее, писал: «В наше время изящную словесность заменила словесность журнальная. И не надобно думать, чтобы характер журнализма принадлежал одним периодическим изданиям: он распространяется на все формы словесности, с весьма немногими исключениями... Роман превратился в статистику нравов; поэзия—в стихи на случай».
Всё стало называться «статьей»—и рассказ, и стихотворение. Так называет Толстой свои вещи в письмах к Некрасову, так Герцен называет в письме к Тургеневу «Поэт и гражданин» Некрасова. В этой мелкой чёрточке чувствуется власть журнала, победившего эпоху альманахов. Кстати, слова Герцена о Некрасове очень характерны: «Первая статья <то есть «Поэт и гражданин»>—сумбур какой-то, не оригинальный, а Пушкино-Гёте-Лермонтовский, и как-то Некрасову вовсе не идут слова «Муза», «Парнас». Где это у него классическая трагедия? Да и что за чин «поэт»... пора и это к чёрту...»
3
К середине пятидесятых годов новое положение совершенно определилось—разрыв с прошлым был неизбежен. Новые условия самого бытования литературы ставили новый вопрос—как быть писателем? От этого вопроса не ушел никто из начавших свою деятельность раньше. Тургенев сначала раздражился, произнес своё горделивое «довольно» и писал В. Боткину: «Я удаляюсь; как писателя с тенденциями заменит меня г. Щедрин (публике теперь нужны вещи пряные и грубые), а поэтические и полные натуры, вроде Толстого, докончат и представят ясно и полно то, на что я только намекал»; Салтыков-Щедрин решительно вступил «на оный путь»; Толстой—иначе, чем Тургенев,—занял резко-полемическую позицию, отвернувшись от журнала и журнализма: он, единственный, обеспечил себе независимость, остался «писателем», но тем самым обрёк себя на трагедию, которой не знали другие,—трагедию отречения от самого себя.
При этом повороте особенно пострадала и должна была пострадать поэзия. Ей, более всего привыкшей к аристократизму, труднее всего было жить при новых условиях. Создается болезненный контраст, свидетельствующий о неблагополучном положении,—контраст водевильных куплетов, царящих на эстраде, и высокой, но тихой, уединенной лирики, сознающей свою неприспособленность, обречённость.
В журнале стихи стали выглядеть инородным телом, анахронизмом—и вот они исчезают вовсе с журнальных страниц. В 1854 году Некрасов пишет им ироническую эпитафию «Мне жаль, что нет теперь поэтов»:
И нам от лир их сладкострунных
Осталась память лишь одна...
Вместо стихов—поток пародий «Нового поэта» (И. Панаева), который доказывает, что написать гладкое лирическое стихотвореньице ничего не стоит. «Вдохновение» изображено у него так: «Однажды ночь была бурная и дождливая. Проигравшись в пух, я пешком приплёлся домой, схватил перо и начал писать стихи. Я писал то, чего никогда не чувствовал, о чём никогда не думал, чего никогда со мной не случалось... Рука не останавливалась, перо повиновалось руке, слова ложились на бумагу послушно и чётко, из слов выходили стихи... Я писал долго, и когда перестал, очутился автором десяти стихотворений».
4
Поэзию надо было делать заново, организовать заново. Надо было сцепить её с журналом—с фельетоном, со статьей. Надо было повернуть стих так, чтобы он зазвучал не просто как новый стих (этого было мало), а как заново приобретённый инструмент—с неожиданным и незнакомым тембром. Нужна была новая интонация, новый голос. Самый тембр стихового голоса должен был измениться так, чтобы его снова заметили, чтобы казалось, будто никаких связей с прошлым нет.
И это нужно было и можно было сделать, конечно, только поэту, для которого стих дорог своими особенностями и возможностями. Надо было доказать, что стих не только имеет право, но и должен оставаться стихом — что в нём, при всех возможных переменах голоса и тона, есть свои стиховые ценности, которые хранит человеческий язык.
Из водевильных куплетов, из пародий, фельетонов и всяческой юмористики вытащил их Некрасов—сам мастер на куплеты, пародии и юмористику. «Муза» продолжала жить в стихах Фета, Майкова, Полонского, Ап. Григорьева—и многое из этого откликнулось потом в поэзии символистов. Но эпоха не могла жить только этой поэзией—ей нужен был Некрасов. История должна была создать его таким, каким она его создала. Он нужен был для самой поэзии. Иначе мы должны были бы признать, что можно, действительно, обойтись и без стиха. Некрасов оправдал самую необходимость поэзии, показал насущность стиховой речи, которая взята была тогда под подозрение. Мы теперь знаем, что потребность в стихе так же насущна, как и потребность в речи вообще.
1928