Ольга Майорова
ОПЫТ РЕИНТЕРПРЕТАЦИИ «ОЧАРОВАННОГО СТРАННИКА» Н.С. ЛЕСКОВА
Исследователи Лескова единодушно считают, что Иван Северьяныч Флягин — главный герой и основной рассказчик в «Очарованном страннике» (1873) — персонифицирует «отличительные черты русского характера» и представляет собой лесковский конструкт национальной идентичности[1]. Биография Флягина, полагает А.А. Горелов,
«мыслилась как живое воплощение и объяснение важных страниц русской жизни, минувшей и нынешней русской истории»[2]. Лесков сам подводит читателя к таким обобщениям. Уже на первых страницах повести он называет Флягина «типическим, простодушным, добрым русским богатырем» и уподобляет его Илье Муромцу (IV, 386—387)[3]. По мере развития сюжета «мы понимаем, — замечает Хью Маклейн, — что история его жизни тоже носит эпический характер»[4]. Удаль и отвага Ивана Северьяныча, масштаб испытаний, выпавших на его долю, вера в судьбу, физическая мощь, и наконец, готовность, как он сам говорит, «за народ помереть» — всё это, в самом деле, придает герою былинные пропорции и символический смысл.
Акцентируя эпический подтекст повести, российские исследователи обычно трактуют Флягина в исключительно высоком ключе, как идеал русского человека из простонародья. Если советские и наследующие им постсоветские ученые касаются слабостей лесковского «богатыря», то упоминают их лишь вскользь и осмысляют их по преимуществу в терминах социального детерминизма[5]. Маклейн, автор самой полной американской монографии о Лескове, напротив, не стесняется подробно обсуждать те качества Флягина, которые приводят в недоумение и даже в ужас слушателей его воспоминаний: вспышки гнева и немотивированная жестокость, привычка к насилию (над собой и над другими), подавленное сознание собственного достоинства, отсутствие уважения к личности. Интересно, что Маклейн тоже связывает негативные черты героя с социальными проблемами русской жизни — с деспотическим режимом, бесправным положением человека и, главное, зависимостью крестьян от помещичьего произвола (основная часть повести относится ко времени крепостного права).Однако в отличие от российских ученых, американский исследователь не испытывает трудностей в отождествлении слабостей Флягина со специфически русскими чертами. Согласно его концепции, Иван Северьяныч воплощает русскость и в эпическом, и в социальном измерении[6]. Более того, Маклейну удается удачно соотнести оба плана повествования: в условиях крепостного права, считает он, надо было обладать богатырскими качествами, чтобы выжить. Таким образом, при всех различиях в трактовке «Очарованного странника» в западном и отечественном литературоведении, существует исследовательский консенсус в подходе к Флягину как воплощению национальной идентичности.
Я думаю, однако, что смысловой центр повести заключается не в репрезентации русскости — будь то ее высокая или сниженная проекция — и не в конструировании национальной идентичности, но в ее проблематизации, в обнажении ее глубинной уязвимости, размытости и ускользающей природы. Что значит быть русским в империи Романовых, где трудно провести четкий водораздел между русской национальной территорией и окраинами или колониями, с их этнически смешанным населением? Чем статус русского простолюдина отличалсяот положения иноэтничных российских подданных? Как определить русскость в государстве, где доминировали наднациональные принципы управления и где нерусские элиты пользовались привилегиями, часто ставившими русских крестьян в зависимость от этих элит? С кему крестьян центральных губерний России было больше общего —с русским образованным обществом или с иноплеменниками, стольже мало европеизированными, как и русские крестьяне? Эти вопросы широко обсуждались в прессе эпохи Великих реформ, особенно в изданиях М.Н. Каткова, где Лесков систематически сотрудничал в начале 1870-х годов[7]. Разумеется, в «Очарованном страннике» писатель не ставит эти вопросы эксплицитно, но эпический подтекст повести, драматичная судьба Флягина и множество эпизодов, которые разворачиваются на периферии России, приглашают читателя задуматься над ними. Межэтнические контакты и многообразные столкновения «своего» и «чужого» составляют одну из сквозных тем повести. Сосредоточив авторское внимание на этой теме, Лесков, как я постараюсь показать, использует былинные ассоциации не для того, чтобы вознести Флягина на эпические высоты или, как полагает Горелов, создать произведение, которое «дышит утверждением русской силы»[8], но, скорее, для того, чтобы эту силу проблематизировать.
Будучи ироничным писателем, с присущей ему игровой авторской позицией, Лесков любил создавать многослойные тексты, открытые амбивалентным прочтениям и построенные на переосмыслении сложившихся риторических схем и популярных мифов. Рассыпанные по его произведениям ссылки на такие мифы — в частности, параллели с Ильей Муромцем — опасно воспринимать напрямую, как ключ к пониманию текста. Характерно, что в начале «Очарованного странника» Лесков ассоциирует Флягина не непосредственно с былинным Ильей Муромцем, но с его репрезентациями в живописи и поэзии XIX века, в частности — с «дедушкой Ильей» из баллады А.К. Толстого «Илья Муромец», напечатанной в 1871 г. (IV, 386—387). Однако даже при беглом сравнении Ивана Северьяныча с героем Толстого бросается в глаза поразительный контраст. Илья Муромец показан Толстым в момент решительного разрыва с князем Владимиром: движимый оскорбленным чувством собственного достоинства, духом независимости и протеста, богатырь Толстого покидает Киев и ищет «воли дикой». Это его свободный выбор, если не бунт. Лесковский герой, напротив, странствует по свету вопреки своим желаниям и планам, он постоянно мечтает вернуться в родные места. Более того, приключения Флягина вписаны в трагическую рамку. Они начинаются с побега из поместья его владельцев: Иван Северьяныч рассказывает об этом побеге как о единственной альтернативе самоубийству, которое он неудачно пытался совершить. И далее вся биография героя — это цепь событий, пронизанных мотивами убийства, самоубийства, насилия, жестокости и поисками верной гибели, которая обходит Флягина стороной только затем, чтобы он столкнулся с еще более тяжелыми испытаниями. Не случайно вводной темой к повести служит спор о том, разрешает ли церковь молиться за самоубийц, и Иван Северьяныч горячо убеждает своих слушателей, что у самоубийц есть святые заступники[9]. Кроме того, в отличие от Ильи Муромца Толстого, Флягин, родившийся крепостным, не просто признает социальную иерархию и субординацию, но охотно подчиняется вышестоящим, даже если он не находится от них в формальной зависимости. Иначе говоря, предложенное самим Лесковым сравнение Ивана Северьяныча с героем баллады Толстого насквозь иронично, а эпический подтекст «Очарованного странника» не только далек от идиллии и лиризма, но отмечен известной двойственностью, придающей ему оттенок неуверенности автора в уместности подобного сравнения. Мне кажется ошибочным полагать, как это делает Горелов, что фольклорные мотивы сообщают «Флягину, человеку нового времени, родовую черту богатырей эпического времени Владимира Красна Солнышка»[10]. Прикрываясь маской бесхитростного рассказчика, Лесков, напротив, манипулирует былинными ассоциациями и широко циркулировавшими представлениямио национальной идентичности, чтобы их ревизовать и поставить под сомнение. Я попытаюсь доказать эту мысль на примере центральных глав повести, посвященных встрече Ивана Северьяныча Флягина с «татарами» и его жизни в плену.
Флягин проводит больше десяти лет в «орде», и этот драматичный поворот его судьбы создает, казалось бы, идеальную ситуациюдля нагнетания былинных мотивов (Илья Муромец тоже был пленен татарами) и для противопоставления «своего» и «чужого» — противопоставления, которое обычно служит инструментом конструирования национальной идентичности. Интересно проследить, как Лесков использует эту ситуацию и что именно он акцентирует в «татарских» сценах.
Прежде всего, важно отметить, что кочевники, которых Флягин называет «татарами» или «азиатами», а комментаторы собраний сочинений Лескова — киргизами, на самом деле являлись казахами — так называемой внутренней (или Букеевской) орды[11]. Их ошибочное отождествление с киргизами — результат доверчивого усвоения исследователями терминологии XIX века, когда этноним «казахи» практически не употреблялся в русской печати и казахов называли киргизами или киргиз-кайсаками[12]. В отличие от настоящих киргизов, покоренных русскими лишь во второй половине XIX века (то есть ко времени создания повести), те казахи, среди которых живет ИванСеверьяныч, уже в начале века приняли подданство Российской империи, а к 1840—1850-м годам (времени, к которому относятся «татарские» главы «Очарованного странника») они уже хорошо освоились в России[13]. «Внутренняя орда» кочевала на территории, находившейся между Уралом, Самарской и Астраханской губерниями и Каспийским морем. В пространство их обитания входила Нарынская степь, которую в простонародье именовали Рынь-песками[14]. Этим топонимом пользуется и Флягин, и его случайные собеседники на ярмарке под Пензой, где он впервые видит «татар в кибитках». Флягин любуетсялошадьми хана Джангара (в реальности — хана Джангира, правившего «внутренней ордой» до 1845 года)[15], которого он позднее встречает и в орде. Ярмарочные собеседники Флягина — местные жители, хорошо знакомые с диковинными нравами «ордынцев», называют хана Джангара «царем» Рынь-песков. «Разве эта степь не под нами?» —удивленно спрашивает Флягин, и немедленно получает утвердительный ответ: «...она ... под нами, но только нам ее никак достать нельзя,потому что там до самого Каспия либо солончаки, либо одна трава да птицы ... и чиновнику там совсем взять нечего» (IV, 417). Вечная тема взяточничества чиновников служит ироническим маркером двойственного статуса «внутренней орды»: хотя она находилась под управлением России, власти не были в состоянии (и часто не ставили своей целью) полностью контролировать ее жизнь, что простонародные персонажи повести объясняют непригодностью дикой степи для извлечения взяток. Как увидим, двойственный статус орды играет важную роль в сопоставлении «своего» и «чужого» в повести. Как уже отмечалось, и Флягин, и его знакомцы на ярмарке называют хана Джангара и его орду татарами. В России XIX века этноним «татары» использовали расширительно, как общий термин для всех тюркоязычных народов, особенно исповедовавших ислам. Однако в классической литературе (например, в «Герое нашего времени» Лермонтова или в «Казаках» Льва Толстого), слову «татары», прилагавшемуся к разным народностям, часто сопутствовали более точные определения этнической принадлежности персонажей. Лесков, напротив, радикально отказался от прояснения этнических корней своих «ордынцев», что позволило ему символически раздвинуть хронологические рамки «Очарованного странника» и спроецировать испытания Флягина на исторические воспоминания о татарском иге. Именно эта возможность преподнести «татарские главы» сразу в двух планах —современном и историческом — позволяет автору поставить вопрос о природе русскости и положении русских в империи.
Подобно Илье Муромцу, Иван Северьяныч выходит на единоборство с «татарином» и, по логике былинной модели, конечно, побеждает и убивает врага. Флягин рассказывает своим слушателям, что он убил своего противника невольно, поскольку тот не захотел сдаваться и предпочел смерть. Вспоминая о гибели «татарина», лесковский герой не испытывает ни малейших моральных или эмоциональных затруднений. Он видит поединок сквозь призму фольклорных мотивов — как классическую ситуацию единоборства былинных героев, защищающих честь своей земли и свой народ: «...он во всех Рынь-песках, — говорит Флягин о своем противнике, — первый батырь считался и через эту амбицыю [sic! — О. М.] ни за что не хотел мне уступить ... чтобы позора через себя на азиатскую нацыю [sic! — О.М.] не положить» (IV, 426—427). Всё, казалось бы, укладывается в былинную схему, если бы не несколько обстоятельств, которые полностью эту схему подрывают. Лесков акцентирует «ужас и недоумение», которые испытывают слушатели Флягина, пораженные тем, как он «добродушно и бесстрастно» рассказывает о трагическом исходе поединка (IV, 426). Далее Флягин упоминает, что и его русские знакомцы на ярмарке тоже не видели в происшедшем ничего героического и угрожали отвести его в полицейский участок. Единственные единомышленники Флягина — это сами потерпевшие. «Татарва — те ничего: ну убил и убил: на то такие были кондиции ... но свои, наши русские даже досадно, как этого не понимают и взъелись» (IV, 427). В итоге перед лесковским героем встает дилемма — либо тюрьма, либо побег с «ордынцами». И новый Илья Муромец предпочитает бежать с врагом от преследований со стороны русских. Его решение символизирует размытость дихотомии «свои — чужие»: разломы и разногласия внутри «своих» оказываются опаснее угрозы, исходящей от «чужих». Весь дальнейший ход повествования только подтверждает, что «типическому русскому богатырю» нет места ни среди «своих», ни среди «чужих». Скрывшись вместе с «азиатами» в «Рынь-песках», Флягин обнаруживает, что он оказался в неволе, и его судьба кажется безнадежной: единственная перемена, случившаяся с ним за долгие годы плена, это совершенный вопреки его воле переход из одной орды в другую. Мы имеем дело не просто с перевернутой моделью — победитель взят в плен побежденными. Ситуация гораздо сложнее: Флягин пленен подданными Российской империи и живет в неволе на территории России. Лесков использует чрезвычайно популярный мотив плена у «азиатов» — мотив, широко циркулировавший в фольклоре, древнерусской литературе, массовой книжной продукции и классических произведениях XIX века («Кавказский пленник» Пушкина и «Кавказский пленник» Льва Толстого — только вершина айсберга)[16]. В этой долгой культурной традиции все полоняне, включая Илью Муромца, живут в неволе на чужой территории. Флягин, напротив, томится в плену на российской земле. Эта парадоксальная ситуация до известной степени символизирует сложное положение русских в империи.
Лесков разграничивает русскую национальную территорию — ту, что Флягин называет своим «отечеством», — и имперское пространство и преподносит империю как угрозу ее русскому «ядру»: русский человек в имперском пространстве потерян и не защищен. Когда к кочевникам, среди которых живет Флягин, приезжают «от белого царя» православные миссионеры, Иван Северьяныч испытывает экстатическое состояние: «Я их как увидал, взрадовался, что русских вижу, и упал я им в ноги и зарыдал» (IV, 437). У Флягина рождается надежда на освобождение, он просит «отцов духовных» выручить его: «Они, однако, нимало на эти мои слова не уважили и отвернулись». Позднее, оставшись с Флягиным наедине, миссионеры объясняют ему, что он должен сносить свою долю с христианским смирением и что попытки спасти его могут поставить под угрозу их отношения с азиатами, людьми «и без того ... лукавыми и непреданными» (IV,438—439). Эта диалог резонирует с реакцией русских на поединок Флягина с «татарином». Защищаясь от обвинений своих соотечественников, Флягин выдвигает, как ему кажется, неоспоримый аргумент в свою защиту: исход поединка не был предрешен, и противник тоже мог убить Флягина. Но в ответ он слышит: «...ему [т.е. «татарину» —О. М.] ничего, потому что он иновер, а тебя ... по христианству судить надо. Пойдем ... в полицию» (IV, 427). В этих двух перекликающихся эпизодах заключена глубокая ирония автора: русские в своей стране не могут пользоваться той же степенью независимости, что и некоторые подчиненные народы. Имперское правительство действительно поддерживало многообразие в системе государственного управления, позволяя многим иноэтничным группам сохранять самобытные уклады и аутентичные институты, что в известной степени выводило их из юрисдикции российских властей, но способствовало поддержанию их лояльности России. Лесковская повесть — это, конечно, гротескное отражение имперской политики Романовых, но тем яснее писатель подчеркивает ущемленный статус русских в своей стране. Подчиненный народ живет свободнее, чем тот, кого в прессе тех лет называли «государствообразующим народом». Эта ситуация бросает иронический свет на эпический подтекст «Очарованного странника» и демонстрирует опасность, которую растущая империя представляла для русских. Развивая эту тему, Лесков противостоял популярному среди его современников — и детально аргументированному Катковым — представлению о том, что могущество Российской империи служило неоспоримым доказательством доминирующего положения и силы русского народа.
Повесть опровергает еще один распространенный стереотип XIX века. Вся история взаимодействия Флягина с миром кочевников не только и не столько подчеркивает его отличия от них, сколько акцентирует сходство[17]. В этом смысле сам характер единоборства Флягина с «татарином» символичен. Русский богатырь в бою с врагом обычно пользуется луком, стрелами, мечом, копьем или вступает в рукопашную схватку. Ни одна из привычных форм поединка не фигурирует в сцене единоборства у Лескова. Флягин сначала с изумлением наблюдает за состязанием двух ордынцев, которые хлещут друг друга нагайками, соревнуясь, кто кого перепорет. Флягин называет эту дуэль «перепором», а затем сам выходит на такой же бой. В обширной этнографической литературе XIX века о казахах и в записках путешественников, которые могли быть известны Лескову, мне не удалось найти ничего похожего на «перепор». Отдаленное сходство можно обнаружить только в казахской легенде о добровольном согласии батыра на бичевание плетьми: это истязание по договору призвано было доказать могущество хана, которому предан батыр[18]. Рискну предположить, что и не следует искать фактическую или этнографическую подоснову дуэли на нагайках. Возможно, Лесков использовал риторический штамп, широко циркулировавший в литературе и историософии XIX века. Как писал П.И. Мельников-Печерский в рецензии на «Грозу» Островского, «из всего наследства, оставленного нам прежними нашими ордынскими владыками, в три с половиною века мы избавлены ... только от страшных пыток ... — да от кнута»[19]. Для Лескова, как и для многих его современников, нагайка и кнут — символы татарского влияния. В азартном желании Флягина участвовать в дуэли взаимного сечения скрывается намек на его сходство с «татарами». Символично, кроме того, что герои состязаются не в ловкости и силе, но в способности переносить физическую боль и унизительное испытание — вполне двусмысленная версия былинного героизма.
«Перепор» бросает новый свет на мотив жестокости «очарованного странника» — жестокости, которая поражает его слушателей с самого начала повести, когда Флягин рассказывает о том, как в отрочестве он ударил кнутом спящего монаха, ненароком убил его и за это был высечен отцом. Тема кнута, убийства и порки возникает с первых страниц повести, но в «татарских» главах она поставлена в новое обрамление — вписана в историю встречи русского с ордынцами. Важно отметить, что в XIX веке в массовой литературе и этнографических описаниях «кочевников» варварская жестокость обычно фигурировала как их отличительный признак. Разнообразные примеры свирепого зверства «азиатов» составляли обязательную принадлежность рассказов о страданиях русских, попавших к ним в плен[20]. Эти рассказы призваны были продемонстрировать, что «азиаты» оставались за пределами цивилизованного мира, и таким образом они акцентировали контраст между русским пленником и его мучителями. Лесков, напротив, сближает Флягина с «татарами» по части жестокости и тем самым вновь ставит под сомнение оппозицию «свое — чужое».
Флягин не только демонстрирует черты сходства с «татарами», но и хорошо приспосабливается к их жизни. Его слушателей удивляет, что Иван Северьяныч называет «татар» добрыми и утверждает, что они хорошо «печалились» о нем (IV, 430). Соблазнительно объяснить эти слова героя его наивностью, терпеливостью и выносливостью. Ведь в повести немало примеров жестокости ордынцев. Флягин сам рас-сказывает, как после неудачного побега — первой попытки «уйти назад в отечество» — они его «подщетинили», то есть набили ему под кожу пяток конский волос, чтобы он не мог ходить, тем более бегать. Однако положение Ивана Северьяныча в орде в самом деле противоречит всем устрашающим историям о русских в плену у кочевников — историям, циркулировавшим не только в массовой литературе, но и в этнографических очерках. Как сообщал Алексей Левшин в «Описании киргиз-казачьих, или киргиз-кайсацких орд и степей» (1832), казахи обычно подвергали пленных истязаниям, перегоняя их в другие регионы, а потом тех, кто выживал, продавали оседлым народам (хивинцам, бухарцам,персиянам)[21]. Этот мотив использовался и в лубочной литературе[22], а позднее нашел новое воплощение в повести Велимира Хлебникова «Есир» (1918—1919). Способность русского пленника выдержать все эти испытания и в конечном итоге либо выкупиться из рабства, либо убежать доказывала превосходство русского над азиатами, его силу, трудолюбие, смекалку[23]. В «Очарованном страннике» Лесков полностью отказался от сюжетных ходов, которые давали бы возможность таким же образом подчеркнуть отличия Флягина от азиатов. «Доброта» ордынцев открывала совсем другие перспективы повествования.«Татары» не только не продают Флягина в рабство, но обращаютсяс ним как с равным и даже дарят ему жен. Как свидетельствовал Левшин, чтобы получить жену, ордынцу надо было заплатить огромный калым (лошадьми, баранами, невольниками и имуществом), причем каждая следующая жена стоила дороже предыдущей[24]. Флягину все жены достаются даром — и он принимает многоженство как данность, хотя и скромно ограничивается двумя женами в каждой орде, где ему приходится жить. Трудно предположить, что Лесков не читал книги Левшина и другой литературы о кочевниках, пользовавшейся широкой популярностью. Я думаю, что писатель сознательно блокировал устрашающие возможности сюжетного развития и тем самым разрушал стереотипы репрезентации русскости, подчеркивая сходство Флягина с «азиатами» и его способность влиться в их жизнь. Более того, чтобы окончательно продемонстрировать призрачность оппозиции «свой — чужой», Лесков сопоставляет «добрых» азиатов с жестокими русскими. Когда Флягину наконец удается вернуться в «отечество», он сталкивается с неприятием, отторжением и жестокостью со стороны «своих»: его несколько раз публично секут, лишают причастия, а в монастыре на много месяцев сажают в яму — импровизированную тюрьму — в наказание за неуместные «пророчества». Интересно, что в рассказе о пребывании в плену Флягин вспоминает: «татары этого неблагородства со мной не допускали, чтобы в яму сажать» (IV, 428). В итоге, контраст «своего» и «чужого» вновь предстает в двусмысленном виде. Если с «чужими» Флягин жил на равных, то «свои» третируют его как представителя низшего класса и подвергают жестокому и унизительному обращению.
В «Очарованном страннике» Лесков отказался и еще от одного из мотивов, распространенных в литературе о русских в плену у азиатов. Начиная с романтических поэм и вплоть до массовой продукции для народного чтения конца XIX века, русский пленник обязательно становится избранником восточной красавицы, и чаще всего любовь оказывается взаимной. Любовная страсть традиционно служила инструментом демаркации русского от азиатов, свидетельствуя о его притягательности и способности к тонким чувствам[25]. Флягин, напротив, равнодушен к своим женам. Когда его слушатели спрашивают, любил ли своих «татарок», он даже не сразу понимает этот вопрос (IV, 433). Его воспоминания о женах сводятся в основном к тому, как они вели хозяйство и какую пищу ему готовили. В сущности, Флягин демонстрирует такое же прагматическое отношение к женам, которое возмущало Левшина, объяснявшего подобные нравы дикостью и варварством казахов[26]. Флягин не интересуется и своими детьми, рожденными в орде, не занимается их воспитанием и вообще не считает их своими, поскольку они не были крещены. И в этом отношении Флягин обнаруживает сходство с ордынцами, точнее, демонстрирует те же качества, которые приписывали казахам русские этнографы: «Само собою разумеется, — замечал Левшин, — что в кочевом народе отцы немного употребляют трудов на воспитание сыновей своих и что уменье смотреть за стадами и ездить верхом не требует больших трудов»[27].
Если во многих отношениях грань между «своим» и «чужим» в повести стерта, то единственным несомненным индикатором русскости Ивана Северьяныча остается его преданность православию. Вера делает его неоспоримо «другим» среди полуисламизированных кочевников. И чем дольше он томится в плену, тем острее он тоскует по церковным обрядам и ритуалам. Здесь Лесков использует один из базовых способов репрезентации национальной идентичности — отождествление русскости с православием. Более того, он привлекает ключевой религиозный мотив историй о пленниках — мотив обращения «иноверов» в православие. Тема русификации полиэтничного населения империи через крещение играла исключительную роль в официальной пропаганде в эпоху Николая I, а потом она широко разрабатывалась в массовой литературе[28]. Но, используя этот традиционный мотив, Лесков придает ему неожиданный, точнее пародийный, поворот. Обычно переход в православие рисовался как добровольный выбор инославных — следствие признания превосходства русской культуры и религии над мусульманством или язычеством[29]. В «Очарованном страннике», напротив, Флягин перед своим последним — в конце концов успешным — побегом из орды заставляет ордынцев креститься, прибегая к обману, манипуляциям и запугиванию. Он не учит «новообращенных» ни молитвам, ни основным догматам христианства. Более того, его миссионерство представлено в самых комических тонах. «Помочил их по башкам водицей над прорубью», —вспоминает Флягин, и велел им: «молитесь, мол, как до сего молились, по-старому, но только Аллу называть не смейте, а вместо сего Иисуса Христа поминайте. Они так и приняли сие исповедание» (IV, 445). Это пародийное крещение позволяет усомниться в том, насколько сам Флягин понимает веру, которую исповедует. Слушатели его истории в самом деле не без иронии называют окрещенных ордынцев «новыми христианами» (IV, 445). Иначе говоря, единственный несомненный маркер русскости Ивана Северьяныча — православная вера — выглядит в повести проблематичным.
Если в начале «Очарованного странника» может показаться, что сравнение Флягина с «дедушкой Ильей» настраивает на лирический лад, то по мере развития событий, и особенно в «татарских» главах, Лесков обманывает эти ожидания. Эпический подтекст и символическое измерение повествования подводят, скорее, к мысли об ускользающей природе русскости и подчеркивают компрометированный статус русских в полиэтничной империи, где доминировали наднациональные принципы управления. «Очарованный странник» противостоит влиятельной традиции националистической мысли, которая видела в создании империи высшее достижение и доказательство могущества русского народа. Лесков здесь приближается к антиимперской позиции, которую вскоре начнет горячо и последовательно отстаивать Лев Толстой — и через несколько лет Лесков станет толстовским единомышленником. Я полагаю, что «Очарованный странник» оказался поворотным произведением в идеологической траектории писателя.
Русско-французский разговорник, или / ou Les Causeries
du 7 Septembre
Сборник статей в честь Веры Аркадьевны Мильчиной
М., 2015.
[1] McLean H. Nikolai Leskov. The Man and His Art. Harvard University Press: Cambridge,
Massachusetts, 1977. P. 243.
[2] Горелов А.А. Н.С. Лесков и народная культура. Л., 1988. С. 187.
[3] «Очарованный странник» цитируется по изданию: Лесков Н.С. Собр. соч.: В 11 т. Т. 4. М., 1957. Далее ссылки на том и страницу этого издания приводятся в скобках в тексте статьи.
[4] McLean H. Nikolai Leskov. P. 244.
[5] См.: Горелов А.А. Н.С. Лесков. С. 182—223; Столярова И.В. Повесть Лескова «Очарованный странник» // Ученые записки Омского пед. института. 1963. Вып. 21. С. 66—90; Дыханова Б. «Запечатленный ангел» и «Очарованный странник» Н.С. Лескова. М., 1980; Аннинский Л. Сотворение легенд // Вст. статья к изданию: Лесков Н.С. Собр. соч. Т. 5: Повести и рассказы. М., 1993. С. 54—63; Ранчин А.М. «Очарованный странник» Н.С. Лескова // От Крылова до Чехова: Статьи о русской классической литературе. М., 1996.
[6] McLean H. Nikolai Leskov. P. 241—255.
[7] Для «Русского вестника» Каткова писатель и предназначал «Очарованного
странника» (повесть была отклонена редакцией).
[8] Горелов А.А. Н.С. Лесков. С. 209.
[9] О ключевой роли мотива самоубийства в «Очарованном страннике» см.:
McLean H. Nikolai Leskov. P. 247—251.
[10] Горелов А.А. Н.С. Лесков. С. 199.
[11] Указано в комментариях И.З. Сермана к повести (IV, 555).
[12] См.: Левшин А. Описание киргиз-казачьих, или киргиз-кайсацких орд и сте-
пей. СПб., 1832. Ч. 1. С. III. Ч. 3. C. 109. Настоящих киргизов в то время называли
«дикими» и «каменными» киргизами или «бурутами».
[13] См. об этом: Харузин А. Степные очерки (Киргизская Букеевская орда).
Странички из записной книжки. М., 1888. С. 12—20.
[14] Харузин А. Степные очерки (Киргизская Букеевская орда). Странички из
записной книжки. М., 1888. С. 12—20.
[15] Там же. С. 18
[16] Brooks J. When Russia Learned to Read: Literacy and Popular Literature, 1861—1917. Princeton University Press: Princeton, New Jersey, 1985. P. 222—226.
[17] Хью Маклейн отмечает некоторое сходство Флягина с татарами, но не обсуждает эту проблему в связи с репрезентацией русскости в повести.
[18] Сураганова З.К.Традиционные формы взаимопомощи и патронажа у казахов в российской историографии XIX века // Казахи России: История и современность. Материалы международной научно-практической конференции: В 2 т. Т. 2. С. 188—193.
[19] Библиотека для чтения. 1860. № 1. Цит. по: Драма А.Н. Островского «Гроза»
в русской критике. Сб. статей / Сост., авт. вступ. статьи и комм. И.Н. Сухих. Л., 1990.
[20] Brooks J. When Russia Learned to Read. P. 223.
[21] Левшин А. Описание киргиз-казачьих ... Ч. 3. С. 81; Brooks J. When Russia
Learned to Read. P. 224.
[22] Кукель [Лунин В.А.] Невольничество у азиатов. М., 1898.
[23] Brooks J. When Russia Learned to Read. P. 224.
[24] Левшин А. Описание киргиз-казачьих... Ч. 3. С. 92—98.
[25] Brooks J. When Russia Learned to Read. P. 223.
[26] Левшин А. Описание киргиз-казачьих... Ч. 3. С. 92—93.
[27] Там же. С. 97—98.
[28] Brooks J. When Russia Learned to Read. P. 217—222.
[29] Об использовании мотива перехода в православие в массовой литературе
для народа подробно пишет Джеффри Брукс (см. Brooks J. When Russia Learned to
Read. P. 220—222). В этой связи он анализирует «Битву русских с кабардинцами...»
Н. Зряхова (1843; многократно переиздавалась позднее), а также книгу И.С. Ивина
(Кассирова) «Япанча, татарский наездник». Хотя книга Ивина появилась в 1892 году,
она являлась переработкой романа А.А. Павлова (псевдоним — Алексей Москвичин)
«Япанча. Татарский наездник, или Завоевание Казани царем Иоанном Грозным»
(ч. 1—3), напечатанной в 1830-е годы. Роман пользовался популярностью и мог
быть известен Лескову.