«Ночь перед Рождеством» — повесть из цикла «Вечера на хуторе близ Диканьки». Этот цикл —первая удавшаяся вещь Гоголя. Молодой провинциал, только что приехавший в Петербург из своего Нежина, Гоголь в начале 1829 г. выступил перед публикой с вполне подражательной романтической поэмой «Ганц Кюхельгартен»; пережив её неуспех, автор навсегда оставляет стихи и обращается к тому, что ему было действительно знакомо — к украинскому народному быту и фольклору. В 1831 г. появилась первая книга повестей, в 1832 г. — вторая часть. Из множества откликов на «Вечера…» приведём выразительный пушкинский: «Сейчас прочёл «Вечера близ Диканьки». Они изумили меня. Вот настоящая весёлость, искренняя, непринужденная, без жеманства, без чопорности. А местами какая поэзия! Всё это так необыкновенно в нашей литературе, что я доселе не образумился. Мне сказывали, что когда издатель вошёл в типографию, где печатались «Вечера», то наборщики начали прыскать и фыркать, зажимая рот рукою. Фактор объяснил их весёлость, признавшись ему, что наборщики помирали со смеху, набирая его книгу. Мольер и Филдинг, вероятно, были бы рады рассмешить своих наборщиков» (письмо А.Ф. Воейкову, 1831 г.).
Тема Украины разрабатывалась в русской литературе и до Гоголя. В 1829 г. Гоголь писал матери: «Здесь так занимает всех всё малороссийское». Этот интерес к Украине в романтическую эпоху вполне понятен: Украина —это своеобразная национальная культура, не сглаженная обезличивающим европейским влиянием (а романтики, как известно, больше всего ценили своеобразное, и этническое своеобразие в том числе, ценили то, что они называли «местным колоритом», они первыми поняли ценность фольклора, начали собирать его, вводили формы и мотивы фольклора в литературу. Иррациональность сознания древнего человека, отразившаяся в украинском фольклоре, его склонность видеть мир как таинственный могла быть использована в фантастике, которую так любили романтики. Украинская степь — самый подходящий пейзаж для романтика с его пафосом свободы. Украина — это окраина империи, и, как любая провинция, она существует в другом времени, нежели столицы, она не в современности ещё, а, скорее, в прошлом; реальное же прошлое Украины богато романтическими сюжетами, и в «лыцарях»-запорожцах, например, при желании можно увидеть нечто подобное средневековым рыцарям. Романтики же, как мы знаем, в своём постоянном недовольстве здешним и сегодняшним миром были чрезвычайно склонны искать свой идеал «там» и «тогда» —в чужой стране, в минувших временах (ср., напр., «Песню про царя Ивана Васильевича..» Лермонтова).
Итак, казалось бы, «Вечера…» Гоголя —удачное исполнение романтического канона. Но для литературы ХIХ в. удачного исполнения канона недостаточно. Как мы помним, «Вечера..» «изумили» Пушкина — значит, было ощущение нового слова в литературе.
По мнению Г.А. Гуковского, фольклор в «Вечерах..» — ещё небывалый в русской литературе, совсем не такой, как у Жуковского, например: «До Гоголя в использовании фольклора преобладал или даже исключительно существовал принцип извлечения из фольклора именно отдельных мотивов, сюжетов, образов и включения их в не свойственную фольклору систему поэтического мышления. <...> И лишь после Гоголя могла появиться поэзия Кольцова... Потому что Гоголь пошёл не тем путём, что его предшественники: он использовал смысл, дух, склад сознания фольклора».[1] Гоголь изображал ушедший от нас патриархальный мир, как сказал Пушкин о «Вечерах..»., повторив слова Екатерины II, «племя поющее и пляшущее», изображал тех, кто относился к фольклору вполне серьёзно.
В «Ночи перед Рождеством» есть многозначительный эпизод: когда царица говорит Фонвизину, указывая на Вакулу: «Вот вам предмет, достойный остроумного пера вашего!»,—тот отвечает: «Сюда нужно, по крайней мере, Лафонтена!» Имя французского баснописца Лафонтена появляется здесь, как нам думается, не случайно. По общему признанию, главная особенность творческой манеры Лафонтена —так называемое «простодушие», т. е. порождающая сильный комический эффект способность совершенно спокойно и серьёзно, как о чем-то вполне обычном и естественном, говорить о вещах неправдоподобных. Именно так — степенно и невозмутимо — рассказано о всех чудесах в «Ночи перед Рождеством». Рассказчик — человек совершенно свой в том мире, о котором он говорит, и к читателю он обращается как к «своему»; текст повести наполнен ссылками на общих знакомых, слухи, на чьи-то слова: «ноги были так тонки, что если бы такие имел яресковский голова <...> правда, волостной писарь, выходя на четвереньках из шинка, видел <...> парубок Кизяколупенко видел у неё сзади хвост величиною не более бабьего веретена <...> Тымиш Коростявый не преминул рассказать» Рассказчик не может и не посплетничать про общих знакомых, отвлекаясь от занимающей его истории, забалтываясь, погружаясь в детали (столь излюбленные Гоголем детали, которые кажутся избыточными): «Вместе с дымом поднялась ведьма верхом на метле. Если бы в это время проезжал сорочинский заседатель на тройке обывательских лошадей, в шапке с барашковым околышком, сделанной по манеру уланскому, в синем тулупе, подбитом чёрными смушками, с дьявольски сплетённою плетью, которою имеет он обыкновение погонять своего ямщика<...> Тут чёрт, подъехавши мелким бесом, подхватил её под руку<...> Чудно устроено на нашем свете! Всё, что ни живёт на нём, всё силится перенимать<...> И заседатель и подкоморий отсмалили себе новые шубы<...> Богатый казак Чуб приглашен дьяком на кутью, где будут: голова; приехавший из архиерейской певческой родич дьяка, в синем сюртуке, бравший самого низкого баса». (И зачем здесь этот родич, его сюртук и бас? Ведь в рассказываемой истории он не играет никакой роли. ) Может быть, поэтому повесть оказалась так густо населённой: в ней около сотни персонажей, это и вправду повесть о «племени», а не только о нескольких героях.
Кто же этот словоохотливый рассказчик? Повесть занимает особое место в цикле: это первая повесть второй части, и, кроме того, по остроумному предположению современного исследователя, это единственная повесть цикла, рассказанная самим Рудым Паньком.
Выделенная внешне, «Ночь..» выделяется и по смыслу. Из всех сказок цикла это самая сказочная сказка. В её основе — самый распространённый из сказочных сюжетов: поездка героя в тридевятое царство за волшебным предметом, нужным, чтобы завоевать красавицу. К этому сюжету присоединены ещё два —тоже распространённых: о кузнеце, одолевшем чёрта, и из бытовой сказки —о любовниках, спрятанных в мешки.
Как настоящая сказка (фольклорная, а не литературная), это вещь оптимистическая и радостная. Кстати, здесь единственный раз — и не в цикле, а в творчестве Гоголя —конкретные, живые черты получает красавица. Если в современном, хорошо знакомом читателю мире любимые гоголевские героини —Улинька из второго тома «Мертвых душ», незнакомка, встретившаяся Чичикову, — резко выделяются из этого мира как нечто идеальное, в описании их есть напряженная патетика, и как всё идеальное, они бесплотны и даже бесцветны, то изображая женщину в и без того идеальном и радостном мире сказочного прошлого, Гоголь не имеет нужды идеализировать её, не боится сделать её кокеткой — впрочем, довольно безобидной, даже комичной иногда: «Лгут люди, я совсем не хороша».
Как и в большинстве повестей «Вечеров..», события происходят в особое время — в канун великого праздника. Ночь перед праздником — время, благоприятное для действий черта («одна только ночь оставалась шататься ему на белом свете..»). Черт крадёт месяц, поднимает метель. В суматохе людей путают с вещами и животными: Чуба и голову в мешке принимают за кабана (такое сближение человека с животным обычно в мире Гоголя — см., напр., сравнение Собакевича с медведем; но если в позднейших произведениях такие сближения будут говорить об уродстве человека, о потере им образа Божия, то в «Ночи..» перед нами только весёлая карнавальная путаница). Однако это особое время — не только время проказ черта, но и время колядования, человеческого общения, особой —карнавальной —свободы поведения. Как писал М.М. Бахтин, «праздник, связанные с ним поверья, его особая атмосфера вольности и веселья выводят жизнь из её обычной колеи и делают невозможное возможным (в том числе и заключение невозможных ранее браков». [2]
В «Ночи..» (в отличие от мрачного «Вечера накануне Ивана Купала») герою удаётся с лёгкостью одурачить нечистую силу (в следующем цикле Гоголя, в «Миргороде», Хоме Бруту уже не удастся крестом и молитвой оградиться от Вия). Герой, как и любой положительный герой сказки, описан крайне скупо, потому что его положительные качества почти все заданы традицией. Мы знаем о нём только то, что он очень силён, благочестив, и ещё — вещь чрезвычайно существенная — он художник, он посрамляет чёрта не только крестом, но и искусством, рисуя его в позорном виде и в церкви. (Кстати, согласно народным представлениям, кузнец сродни черту).
То, что Вакула — художник, очень важно для Гоголя. Гоголь (и особенно Гоголь поздний) считал искусство самым сильным средством борьбы со злом; Гоголь верил, например, что картина А.А. Иванова «Явление Христа народу» или «Одиссея» Гомера в переводе Жуковского смогут изменить Россию, воскресить её душу. Но эта вера Гоголя была подвержена постоянным сомнениям, и в его художественном творчестве художник побеждает черта только один раз — именно в «Ночи перед Рождеством». Потом, в «Петербургских повестях», демон одурачит художника Пискарёва, художник Чартков продаст свою душу дьяволу...
И ещё отдельного разговора заслуживает природа художества Вакулы. Художество это наивное, патриархальное, он «маляр» — и заборы красит, и миски, и хаты, и сундуки расписывает, но при этом может и картину нарисовать, и оценить по достоинству европейскую живопись нового времени, когда видит её во дворце в Петербурге: «Он невольно подошёл к висевшей на стене картине. Это была пречистая дева с младенцем на руках. «Что за картина! что за чудная живопись! — рассуждал он, — вот, кажется, говорит! кажется, живая! а дитя святое! и ручки прижало! и усмехается, бедное! а краски! Боже ты мой, какие краски! тут вохры, я думаю, и на копейку не пошло, всё ярь да бакан. А голубая так и горит! важная работа! должно быть, грунт наведён был блейвасом. Сколь однако ж ни удивительны сии малевания, но эта медная ручка <...> ещё большего достойна удивления».
Гоголь — и это отличает писателя от большинства его современников — понял особенную прелесть народной живописи, того, что оценили намного позднее, назвав примитивизмом. В повести есть несколько выразительных описаний искусства Вакулы: «По всему полю будут раскиданы красные и синие цветы. Гореть будет, как жар». «А окна все были обведены кругом красною краскою; на дверях же везде были казаки на лошадях с трубками в зубах<...> выкрасил даром весь левый крылос зелёною краскою с красными цветами» —обратим внимание на отсутствие полутонов, на резкость и смелость цветовых контрастов. Так не только расписывают миски и пишут картины — одеваются тоже так: «Дворянки в зелёных и синих кофтах, а иные даже в синих кунтушах с золотыми назади усами..». В эстетике примитивизма, как будто нарисованная Вакулой, изображена в повести Диканька зимнею ночью: скупо, без полутонов, яркими красками, без излишней детализации: «Ясная, зимняя ночь наступила. Глянули звёзды. Месяц величаво поднялся на небо посветить добрым людям и всему миру, чтобы всем было весело колядовать и славить Христа». Потом, в речи Чуба: «Ночь —чудо. Светло; снег блещет при месяце. Всё было видно, как днём». «Месяц<...> вылетел через трубу Солохиной хаты и плавно поднялся по небу. Всё осветилось. Метели как не бывало. Снег загорелся широким серебряным полем и весь обсыпался хрустальными звёздами. Мороз как бы потеплел.<...> Чудно блещет месяц!» Чтобы увидеть, как сильно отличается это от обычного романтического пейзажа, от пейзажа с точки зрения образованного человека — современника Гоголя, достаточно вспомнить хотя бы пейзажи в «Сорочинской ярмарке», рассказанной «гороховым паничем».
Нечистую силу легко победить не одному только Вакуле: «От сорочинского заседателя ни одна ведьма на свете не ускользнёт». Нечистая сила, в сущности, достаточно безобидна. Одна из любимых форм фантастического у Гоголя, как давно было замечено, окаменение живого и движение мёртвого; но если в «Страшной мести», например, встают из гроба мертвецы, то в «Ночи..». всего-навсего вареники сами летят в рот Пацюку. Чёрт занят, как говорит Гоголь, «проказами»: мешает кузнецу работать («толкал невидимо под руку, подымал из горнила в кузнице золу и обсыпал ею картину»), крадёт месяц только для того, чтобы Чуб не нашёл дорогу к куму, и т. п. Такой взгляд на чёрта — чёрт глупый, бедный, безобидный — взгляд фольклорный, народный;[3] недаром позднее именно в таком тоне будет говорить о проказах бесенят герой «Очарованного странника»: «Да ведь они ребятишки..». Ведьма хлопочет о выгодном муже, прибегая при этом вовсе не к колдовству, а «к обыкновенному средству всех сорокалетних кумушек». Нечистая сила лишена таинственности, она антропоморфна, т. е. во всём похожа на человека: чёрт «спереди совершенно немец.., сзади настоящий губернский стряпчий в мундире, потому что у него висел хвост, такой острый и длинный, как теперешние мундирные фалды»; он ухаживает за ведьмой совсем как человек: «подъехавши мелким бесом <заметьте каламбур!>, подхватил её под руку и пустился нашёптывать на ухо то самое, что обыкновенно нашёптывают всему женскому роду. «Словом, всё лезет в люди!» — как говорит сам Гоголь чуть ниже — опять языковая игра на возможных значениях устоявшегося выражения — прямом и переносном.
Ведьма настолько не отличается от обычной женщины, что даже ходит в церковь, и любуясь на неё, принарядившуюся, казаки думают: «Эх, добрая баба! Чёрт-баба!» Делая Солохе комплимент, казаки, сами того не зная, называют её настоящим именем. (Вообще в повести остается не вполне ясным, настоящая ли ведьма Солоха; сначала повествователь рассказывает, как Солоха летала по небу, а потом он же выражает сомнение в слухах, называющих Солоху ведьмой: «Но всё это что-то сомнительно, потому что один только сорочинский заседатель может увидеть ведьму».
Обычно говорят об антропоморфности нечистой силы как об общем принципе «Вечеров..». Нам кажется, что это справедливо преимущественно для «Ночи..» — в других повестях цикла нечистая сила часто загадочная и зловещая. Почему же в «Ночи..» Гоголь представил чёрта в таком обыденном виде?
Любимым приёмом Гоголя был контраст; «истинный эффект заключен в резкой противоположности; красота никогда не бывает так ярка и видна, как в контрасте», — писал Гоголь в статье «Об архитектуре нынешнего времени». Как правило, в повестях цикла человеческий мир встречается с миром нечистой силы; в «Ночи..». же волшебное —это не черти, а то тридевятое царство, куда попадает Вакула и чёрт, это Петербург, а люди и бесы из Диканьки перед лицом этого сказочного Петербурга оказываются объединены Диканькой. Вакула так и воспринимает Петербург: это тот самый мир, о котором говорится в сказках: «Что за лестница! —шептал про себя кузнец, — жаль ногами топтать. Экие украшения! вот говорят: лгут сказки! кой чёрт лгут!»
«Ночь..» — единственная повесть цикла, где действие происходит именно в Диканьке, а не где-то рядом. Сталкивая патриархальный мир с другим миром, необходимо было этот патриархальный мир локализовать со всей определённостью, представить чем-то в своём роде основательным — не хутором, а селом, и очень большим, с точки зрения рассказчика. В «Вечерах..» в образе Диканьки проявилась важная особенность Гоголя: склонность изображать целостные, замкнутые, самодостаточные миры (таков Миргород, например, —одно название чего стоит! — Петербург в «петербургских повестях», «сборный город» в «Ревизоре»). Для рассказчика Диканька — это особый замкнутый мир, собственно, это весь мир и есть, так что Петербург оказывается чем-то вроде того света: «Оксане не минуло ещё и семнадцати лет, как во всём почти свете, и по ту сторону Диканьки, и по эту сторону Диканьки, только и речей было, что про неё». (Здесь особенно явственно сказывается «лафонтеновское» простодушие повествователя, составляющее основу комизма повести.) Заметим, кстати, что между Диканькой и Петербургом — пустое пространство, по крайней мере, Вакула ничего, кроме бесов, на своём пути не встречает.
В «Ночи..» единственный раз в цикле точно названо время; сказочный Петербург — это Петербург Екатерины; рядом с ней — Потёмкин и Фонвизин.
Полёт Вакулы в Петербург очень тонко прокомментировал Г.А. Гуковский: “В «Ночи перед Рождеством», когда кузнец летит на чёрте по ночному небу, создаётся впечатление, что он просто едет по людной улице, — так по-человечески ведут себя все мифологические силы: «...можно было заметить, как вихрем понёсся мимо их, сидя в горшке, колдун; как звёзды, собравшись в кучу, играли в жмурки<...> как плясавший при месяце чёрт снял шапку, увидевши кузнеца, скачущего верхом [совсем уличная сценка встречи какого-нибудь офицера-кавалериста с мастеровым]; как летела возвращавшаяся назад метла, на которой, видно, только что съездила, куда нужно, ведьма. . . много ещё дряни встречали они». И когда вслед за тем Гоголь переходит к описанию поездки кузнеца уже не по воздуху на чёрте, а по земле на коне по улицам совершенно реального Петербурга, то картина ночной столицы выходит у него менее «обыденной» и более даже фантастической, чем картина неба, заселённого «духами» (ибо ведь демонология для фольклора — дело домашнее, а столица в ночной иллюминации — далёкое, невиданное и экзотическое представление)”. [4]
Читаем дальше: «Боже мой! Стук, гром, блеск; по обеим сторонам громоздятся четырехэтажные стены; стук копыт коня, звук колеса отзывались громом и отдавались с четырёх сторон; домы росли и как будто подымались из земли, на каждом шагу; мосты дрожали; кареты летали; извозчики, форейторы кричали; снег свистел под тысячью летящих со всех сторон саней; пешеходы жались и теснились под домами, унизанными плошками, и огромные тени их мелькали по стенам, досягая головою труб и крыш. С изумлением оглядывался кузнец на все стороны. Ему казалось, что все домы устремили на него свои бесчисленные огненные очи и глядели». Поразительность, странность картины особенно усиливается тем, что, как это очень часто бывает у Гоголя, вещи почти оживают: дома растут, подымаются из земли, глядят огненными очами. Кажется, в «Ночи..». впервые в русской литературе появляется Петербург ночной, появляется красота города в искусственном освещении. Позднее именно таким очень часто будет Петербург (и другие города тоже) и у самого Гоголя, и у Некрасова («И как бабочек крылья красивы /Ореолы вокруг фонарей!» — «О погоде»), и у многих поэтов «серебряного века».
Петербург станет потом одной из важнейших тем Гоголя; легко заметить, что в этой первой гоголевской картине города уже есть некоторые черты, которые перейдут в позднейшие произведения. Ср. в «Невском проспекте»: «Он лжёт во всякое время, этот Невский проспект, но более всего тогда, когда ночь <курсив наш> сгущённою массою наляжет на него и отделит белые и палевые стены домов, когда весь город превратится в гром и блеск, мириады карет валятся с мостов, форейторы кричат и прыгают на лошадях и когда сам демон зажигает лампы для того только, чтобы показать всё не в настоящем виде». Однако, несмотря на явное совпадение деталей, в Петербурге «Вечеров» нет, как нам кажется, важнейшей особенности Петербурга зрелого Гоголя — нет зловещей демоничности. Реакция Вакулы — скорее, радостное удивление, восхищение (во дворце это восхищение — прежде всего восхищение искусством — будет и вовсе явным и бесспорным); эта радость оказывается оправданной: в Петербурге Вакула получает искомые черевички (хотя счастье его в конечном счете уже от них не зависит).
Вскоре Гоголь обратится к другому времени и к другим героям. Но между «Вечерами..» и позднейшим творчеством, несмотря на очевидное различие, есть связь.
Во-первых, по словам Гуковского, “в «Вечерах» воплощена та мечта о чудной, простой, нравственной и душевно красивой жизни, которою Гоголь будет далее мерить достоинство реальной общественной жизни человека и неизменно будет горько осуждать уклад жизни общества, так разительно не соответствующий теме его мечты”. [5]
Во-вторых, в «Вечерах» проявилась существеннейшая особенность Гоголя: он увидел мир как чудесный. И в позднейшем творчестве сохранится видение мира как необычного, хотя чудесное заменится по большей части чудным, ненормальным. Пожалуй, в этом главное отличие его прозы от прозы Пушкина — если Пушкина занимала поэзия обыденного (см. «Капитанскую дочку», например), то Гоголя поразила странность обыденного мира.
[1] Гуковский Г.А. Реализм Гоголя. Л., 1959, С. 56-57.
[2] Бахтин М.М. Рабле и Гоголь (Искусство слова и народная смеховая культура)//Бахтин М.М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. М., 1990. С. 527.
[3] Об этом см., напр., Манн Ю. Поэтика Гоголя. М., 1978.
[4] Цит. соч. С. 55-56.
[5] Цит. соч. С. 33.