«Озирать всю громадно несущуюся жизнь, озирать сквозь
видный миру смех и невидные, неведомые ему слёзы.»
Н. Гоголь
Говорить об этой удивительной, ни на что непохожей пьесе хочется с такой же живостью, лёгкостью и простотой, с которой она написана. И потому начну с ходу, без обязательного вступления, с того, что скорее всего поражает и бросается в глаза. А именно — с языка, которым восхищались все, от Пушкина до Гончарова и далее. Говорили, что он один, без учёта всех прочих достоинств комедии, мог бы составить славу автору. Белинский чудесно написал, что «каждое слово Грибоедова дышало комической жизнью». Язык «Горя» — тот необходимый комический фон, та необходимая оболочка, без которой комедия утратила бы форму, упругость. Позднее, кроме восторгов, были высказаны неожиданные, серьёзные и чрезвычайно интересные замечания. Тынянов заметил о Наталье Дмитриевне: «Язык её — оно из открытий Грибоедова, предваряющий язык прозы ХХ века:
Мой ангел, жизнь моя,
Бесценный, душечка,
Попошь, что так уныло?
(Целует мужа в лоб)
Признайся, весело у Фамусовых было?
Но оставим временно разговор о языке и обратимся к главному лицу драмы — Чацкому. Гончаров назвал его «пятьдесят третьей... загадочной картой в колоде». Всякий на свой лад трактовал этот образ. Одни утверждали, что он «умнее всех прочих лиц», другие — «Чацкий совсем неумный человек.» К нашей теме это имеет самое прямое отношение. Белинский, например, не увидев между Грибоедовым и Чацким «дистанции огромного размера», принял его за носителя авторского слова и сделал вывод о слабости и художественной несостоятельности комедии: «Смешна, но не в пользу автора». Он решил, что комичность Чацкого — случайный конфуз, а не запрограммированный сюжетный ход.
Говоря о комичности, следует разделить комичность характера , т.е. психологический комизм, и комичность положения. Последняя создается Грибоедовым способом для того времени странным и, следовательно, в особенности достойным внимания. Ситуация становится возможна благодаря разрушению классического любовного треугольника. Интрига любовная в «ГОУ» — миражная интрига (что привычнее находить в «Ревизоре» или в «Банкруте», но никак не в грибоедовской драме), ибо Софья и Молчалин оказываются мнимыми возлюбленными, соответственно, Чацкий с Молчалиным — мнимыми соперниками, а Софья — «обманутой обманщицей». Главный же момент, связанный с комичностью Чацкого, — это конец 3 акта, который Тынянов назвал «центральной сценой, являющейся и самой смелой новизной во всей новой для театра и литературы пьесе». Эту сцену нельзя отнести отдельно ни к комедии положения, ни к комедии характеров, которые представлены в синтезе. В этом эпизоде Чацкий, во-первых, мечет бисер перед свиньями, что собственно, он делает на протяжении всего действия пьесы, и во-вторых, попадает в дурацкое положение вещающего в пустоту. («Все в вальсе кружатся с величайшим усердием...») «Центр комедии, — пишет Тынянов, — в комичности положения самого Чацкого, и здесь комичность является средством трагического, а комедия — видом трагедии». Так на уровне драматургического ставится философская проблема (о соотношении трагического и комического), о зыбкости границ между трагическим и комическим, над которой будут биться и Гоголь, и Достоевский, и Чехов. Осмелюсь предположить даже, что «ГОУ» — первая русская трагикомедия. И в этом смысле она может быть соотнесена с «Мизантропом» с одного боку, и с чеховскими пьесами — с другого.
Вопрос о донкихотстве Чацкого поставлен давно. К примеру, Белинский и Григорьев страшно горячились — один, доказывая, что Чацкий — Дон-Кихот, другой — что это «дикое мнение». Между тем я уверена, что Грибоедов писал в Чацком никого иного, кроме как Дон-Кихота. Возможно, не прямо (поскольку нигде, кажется, он не указывает на связь этих персонажей и не проводит аналогий), а косвенно, подсознательно — вне сомнений. При этом учитываем, первое — отношение Грибоедова к декабристскому движению; второе — Чацкий — странствующий рыцарь, которого все считают сумасшедшим, у которого есть дама сердца, которую он считает воплощением чистоты и очарования. Чацкий — герой страдательный. Он и нелеп, и возвышенно прекрасен. И кстати, сюда пришлись бы слова сказавшего: «От великого до смешного — один шаг». И как не вспомнить тут князя Льва Николаевича Мышкина, как обойти «смешного человека». А не будь этой нелепости Чацкого, драма бы немедленно усохла, стала бы плоской и скучной. Но не один Чацкий подвергается этой участи. Смешон Молчалин, с наивным бесстыдством разоблачающий себя в рассказе о том, как завещал ему отец «угождать всем людям без изъятия». Смешна Софья, попавшая в плен сентиментального мироощущения, со своей банальной любовью к пошлому Молчалину:
Возьмёт он руку, к сердцу жмёт,
Из глубины души вздохнёт;
Ни слова вольного, и так вся ночь проходит
Рука с рукой, и глаз с меня не сводит.
На это признание Лизанька отвечает ей неудержимым хохотом. После Чацкого Лиза, пожалуй, — самое любопытное лицо в пьесе. Все смешны в комедии, и каждый, главным образом, потому, что не осознает собственной смехотворности. И лишь одна Лизанька не комична, а как-то необыкновенно легко и здраво весела. Местами кажется, что она сознательно иронизирует. Белинский отмечал, что Лиза, говорящая Молчалину: «сказать, сударь, у вас огромная опека», — «отвечает эпиграммою, которая сделала бы честь самому Чацкому». Вообще, она ведёт себя как-то совсем несоответственно своему положению и не только с Софьей, которой приходится и помощницей и сообщницей в качестве субретки, но и с Фамусовым, которого смеет и поучать, и увещевать, над которым даже подшучивает. Лиза первая заводит разговор о Чацком и упрекает Софью в измене. Лиза говорит Чацкому странные для неё по глубине и серьёзности слова: «Что, сударь, плачетесь? Живите-ка смеясь». И именно в её уста вкладывается невзначай оброненная фраза «грех не беда, молва не хороша», которая в контексте драмы обретает провидческий смысл. Из этого можно предположить, что фигура Лизаньки — сродни мудрому шекспировскому шуту. Впрочем, не одна она не по рангу остроумна. Острят и Фамусов, и Скалозуб, и Репетилов, и Загорецкий. Все они являются как бы отображениями Чацкого. Искажающее изображение работает на редукцию, снижение образа Чацкого. Через систему расстановки и сопоставления персонажей Грибоедов заявляет о своём отношении к делу. Ведь средства, которыми можно выразить свою позицию, в пьесе весьма и весьма скупы. Ирония — одно из немногих, но мощных орудий.
Каждое зеркало веселится и дразнится по-своему, у каждого своя рожа, своя гримаса. Смеховое богатство комедии несметно. Здесь есть всё: от простой шутки до едкого сарказма монологов Чацкого. Даже Молчалин скрыто ироничен, когда со снисходительно-покровительственной интонацией спрашивает у Чацкого: «Вам не дались чины?» Ирония проскальзывает даже на уровне списка действующих лиц, в смысловых фамилиях, в Хрюминых, Тугоуховских. Не случайны и избыточные имена Скалозуба и Загорецкого. Имя, повторенное в отчестве (Антон Антонович, Сергей Сергеевич), даёт как бы усиление. Скалозуб получается дважды Скалозуб, Загорецкий — дважды Загорецкий. Ошибкой было бы считать, что мы имеем дело с одной комедией. Комедий здесь множество, и одна другой хлёстче. Ещё Гончаров замечал, что «две комедии как будто вложены одна в другую...». Любовный треугольник претерпевает метаморфозу, традиционные связи героев рвутся. Чацкий оказывается один против всех. Комедия любовная превращается в комедию политическую. Сатира на «общество и нравы» — «другая живая, бойкая комедия,» — пишет автор «Мильона терзаний». Вообще вся пьеса строится по принципу матрёшки. Нельзя не согласиться с мнением Гончарова о том, что «каждая группа образует свою отдельную комедию». И действительно, и Горичевы, и Хрюмины, и Тугоуховские и многие прочие могли бы стать в основу сюжета. С другой стороны, такое разделение достаточно условно, нет ни его, ни приоритета какой-либо из комедий. А те две, которые явно вырисовываются (политическая и любовная), пребывают в симбиозе, представляя собой сплав, скрепляющим составом которого является Софья. В этом сплаве микро- и макрокомедий никто не избежал «казни комизмом» (Григорьев). Всякий имеет право на смех, и смех имеет право на всякого. И каждый осмеян, и нет того, кто смеётся последним. А за «видным миру смехом» неведомо начинает ощущаться смех невидимый и незримый. И проступает, и мерцает горькая улыбка Грибоедова.
