Повесть «Шинель» была опубликована в 1843 г. В сознании современников она завершала цикл «петербургских повестей» Гоголя (первые повести — «Нос», «Невский проспект», «Записки сумасшедшего» и «Портрет» вошли в 1835 г. в книгу Гоголя «Арабески»). И хотя сам Гоголь не оформил «петербургские повести» как особый цикл, он сложился сам и воспринимался как целое — с общей темой миражного города, города социальных контрастов.
«Шинель» Гоголя, как давно отмечено исследователями, была, между прочим, откликом на «Медного всадника» Пушкина. Эти вещи связывал не только образ Петербурга (у Гоголя — столь же фантастический, как и у Пушкина). Их объединяла и редкая до тех пор в русской литературе принципиальная «одногеройность»: в основе конфликта — столкновение героя не с другим человеком, а со стихией и обществом, представленным как безличная машина. В ранних «петербургских повестях», например, в «Невском проспекте», большую роль в сюжете играли страсти героя, особенности его личности; здесь же всё определено социальным положением героя. Пушкин в «Медном всаднике» и «Станционном смотрителе» и Гоголь в «Шинели» создали литературный тип «маленького человека». «Маленький человек» — это не просто человек нечиновный, это тип социально-психологический, это человек задавленный, ощущающий бессилие перед жизнью, и в то же время это винтик в системе, принадлежащий к официальной иерархии чинов и положений на общественной лестнице.
Социальность гоголевской повести была совершенно ясна для его современников; критик С.П. Шевырев писал, например: «Акакий Акакиевич возбуждает ваше сочувствие не своей внутренней личностью, а тем положением, в какое общество его поставило». Видимо, из-за этой своей открытой, символической почти социальности «Шинель» для Белинского, а потом и для критиков следующих поколений олицетворяла собой новый этап реалистического искусства, получивший наименование «гоголевского направления в литературе».
В чём-то повторяя пушкинскую поэму, прозаическая повесть, однако, отличается от неё самым существенным образом. Прочная связь и в то же время противопоставленность пушкинского «Медного всадника» и «Шинели» была особенно очевидна во времена Гоголя; Тургенев, бесспорно, слишком резко, но верно передавал общее мнение, когда в 1859 г. в лекции о Пушкине сказал: «“Медным всадником” нельзя было любоваться в одно время с «Шинелью». Три главных действующих лица поэмы — «маленький человек», государство и стихия в «Шинели», как давно уже было замечено, приобретают совсем другой вид: место государства, безжалостного к «маленькому» человеку, но у Пушкина всё же имеющего свою правду, — это место у Гоголя занимает чиновник, руководимый в своих действиях мелочным тщеславием. Город теряет свою красоту; у Гоголя здесь появляются конкретные приметы города бедняков: помои, которые выливают из окон, вонючие лестницы — всё это потом мы найдём у Достоевского. Стихия тоже теряет поэтичность: у Пушкина была Нева — подчеркнуто живая, похожая то на бредящего человека, то на коня, то на разбойников; у Гоголя — ветер и мертвящий холод, холод фантастический, вечный, как отмечалось исследователями, продолжающийся чуть ли не круглый год.
Но особенному снижению подвергся образ героя. Евгений мечтал о семье — Акакий Акакиевич мечтает о шинели.
Об отношении Гоголя к Акакию Акакиевичу судили различно. Как известно, первый герой Достоевского, Макар Девушкин из «Бедных людей», увидел в «Шинели» безжалостное издевательство, плод холодного любопытства: «И для чего же такое писать? И для чего оно нужно? Что мне за это, шинель кто-нибудь из читателей сделает, что ли? Сапоги, что ли, новые купит? Нет, Варенька, прочтёт да еще продолжения потребует. Прячешься иногда, прячешься, скрываешься в том, чем не взял, боишься нос подчас показать — куда бы там ни было, потому что пересуда трепещешь, потому что из всего, что ни есть на свете, из всего тебе пасквиль сработают, и вот уж вся гражданская и семейная жизнь твоя по литературе ходит, всё напечатано, прочитано, осмеяно, пересужено!» И хотя, разумеется, мнение героя нельзя отождествлять с мнением создавшего его автора, всё же, несмотря на все оговорки, здесь трудно не заметить полемики самого Достоевского с Гоголем. А. Григорьев, напротив, «в холодном, злобном юморе, создавшем Акакия Акакиевича», увидел «любовь общую, мировую, христианскую».
Эти противоположные оценки порождены некоторой двойственностью самого текста повести.
Как было замечено давно, Гоголь показывал «предметы и явления не в их действительности, а в их пределе» (слова писателя и философа В.В. Розанова). Желая изобразить униженного обществом человека, он изобразил своего героя таким, что Чернышевский не без оснований назвал его «совершенным идиотом»: он даже не в состоянии выполнить простейшего служебного поручения, он может только переписывать. Даже говорить он почти не может: «Акакий Акакиевич изъяснялся большею частью предлогами, наречиями и, наконец, такими частицами, которые решительно не имеют никакого значения. Если же дело было очень затруднительно, то он даже имел обыкновение совсем не оканчивать фразы, так что весьма часто, начавши речь словами: «Это, право, совершенно того..»., а потом уже и ничего не было, и сам он позабывал, думая, что всё уже выговорил».
Акакий Акакиевич — один такой в своем департаменте; все над ним смеются. В рассказе о герое всё время попадаются слова: «странный», «необыкновенный», и всё время объясняется неизбежность этих странностей: «Имя его было: Акакий Акакиевич. Может быть, читателю оно покажется несколько странным и выисканным, но можно уверить, что его никак не искали, а что сами собою случились такие обстоятельства, что никак нельзя было дать другого имени»; «И что-то странное заключалось в словах и в голосе, с каким они были произнесены..».; «шея его<...> казалась необыкновенно длинною..» и проч. Последовательно перечисляются качества, отличающие Акакия Акакиевича от других чиновников: другие, идя по улице, зевают по сторонам, заметят «даже, у кого на другой стороне тротуара отпоролась внизу панталон стремешка...» — он и на середине улицы всё чувствует себя как на середине строки; «когда всё стремится развлечься, Акакий Акакиевич не предавался никакому развлечению».
Однако, утрируя странную, исключительную, из ряда вон, приниженность своего героя, Гоголь в то же время, как давно замечено, видит в нем и вполне достойные уважения и симпатии черты. Выше мы уже говорили об уникальной «одногеройности» повести, о том, как скудно заселён её мир. В этом безлюдье особенно важными становятся отношения героя с портным Петровичем, особенно трогательным выглядит стремление героя к человеческому обществу: «В продолжение каждого месяца он, хотя один раз, наведывался к Петровичу, чтобы поговорить о шинели <...> и хотя озабоченный, но всегда довольный возвращался домой..». Петрович — не только единственный человек, общающийся с Акакием Акакиевичем: он разделяет его мечты о шинели и вместе с ним поднимается от ничтожества к самоутверждению: «В лице его показалось выражение такое значительное, какого Акакий Акакиевич никогда ещё не видал. Казалось, он чувствовал в полной мере, что сделал немалое дело и что вдруг показал в себе бездну, разделяющую портных, которые подставляют только подкладки и переправляют, от тех, которые шьют заново».
Герой любит труд и смотрит на него как на творчество, хотя эта любовь и обращена всего-навсего на переписыванье: «Там, в этом переписыванье, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир. Наслажденье выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты <...> он снимал нарочно, для собственного удовольствия, копию для себя, особенно, если бумага была замечательна не по красоте слога, но по адресу к какому-нибудь новому или важному лицу». Любовь Акакия Акакиевича к труду приобретает почти что размеры подвижничества: недаром оказалось возможным обнаружить в «Шинели» пародию на жития святых. Мечта о шинели описывается в словах, явно для шинели не подходящих: «он питался духовно, нося в мыслях своих вечную идею будущей шинели».
Заметим, кстати, что в повести вещи приобретают лицо по мере того, как люди его теряют. Стёртость человеческой личности — один из основных мотивов повести; недаром «одно значительное лицо» так и остаётся без имени. Как всегда у Гоголя, мысль получает воплощение в символичной вещи: табакерке «с портретом какого-то генерала, какого именно, неизвестно, потому что место, где находилось лицо, было проткнуто пальцем и потом заклеено четвероугольным лоскуточком бумаги»; потом эта табакерка с генералом без лица ещё дважды будет упомянута. Если люди лицо теряют, то вещи, напротив, приобретают лицо: «Петрович<...> пошёл нарочно в сторону, чтобы, обогнувши кривым переулком, забежать вновь на улицу и посмотреть ещё раз на свою шинель с другой стороны, то есть прямо в лицо».
Герой не виноват в том, что романтическую любовь в его жизни заместила мечта о шинели, — в этом виноват окружающий мир. Замещение любви шинелью гротескно, но это трагический гротеск.
«Шинель» была для Гоголя вещью переломной. Здесь он впервые выводит героя, достойного сочувствия, несмотря на всё его убожество. В гоголевском творчестве до «Шинели» среда, губя людей талантливых («Портрет», «Невский проспект»), среднего человека только что опошляла; здесь же она губит человека вовсе не гениального, и он, до того Гоголем осмеиваемый, становится жертвой. Гоголь прямо заявляет о том, что он отходит от комического шаблона в изображении мелкого чиновника: «он был то, что называют вечный титулярный советник, над которым, как известно, натрунились и наострились вдоволь разные писатели, имеющие похвальное обыкновенье налегать на тех, которые не могут кусаться». Вслед за Пушкиным Гоголь называет своего героя: «бедный Акакий Акакиевич» и говорит о нём так: «Отчего же нельзя, Петрович? — сказал он почти умоляющим голосом ребенка..»; «исчезло и скрылось существо никем не защищённое, никому не дорогое, ни для кого не интересное..».
Необходимо оговориться, что, называя героя «бедным», Гоголь хотя и следует, по всей видимости, за Пушкиным (ср. о Евгении: «безумец бедный»), однако не вполне. В языке Пушкина эпитет «бедный» прилагается к героям не только жалким, но и достойным не одного сочувствия, но и уважения; у него не только «бедный Евгений», но и «бедная Татьяна»; кроме того, в тексте самого «Медного всадника» эпитет «бедный» сближает Евгения с поэтом: «Его пустынный уголок /Отдал внаймы, как вышел срок, /Хозяин бедному поэту».
В «Шинели» — произведении рубежном — Гоголь не только заявляет о новом взгляде, но и вспоминает о своём старом стиле, доводит этот старый стиль до предела, почти до абсурда. Так, он пародирует свою манеру изображать целое через деталь, свою любовь к подробностям, очевидно избыточным, уводящим от фабулы: «И прежде всего бросился в глаза большой палец, очень известный Акакию Акакиевичу, с каким-то изуродованным ногтем, толстым и крепким, как у черепахи череп. <...> Об этом портном, конечно, не следовало бы много говорить, но так как уже заведено, чтобы в повести характер всякого лица был совершенно означен, то нечего делать, подавайте нам и Петровича сюда.<...>Так как мы уже заикнулись про жену, то нужно будет и о ней сказать слова два; к сожалению, о ней немного было известно..». Доводится до предела и важнейшая черта гоголевских героев — статичность, отсутствие истории жизни; но то, что раньше (в «Мертвых душах», например) было дано в форме умолчания, в «Шинели» выговаривается открыто: «ребёнок<...> заплакал и сделал такую гримасу, как будто бы он предчувствовал, что будет титулярный советник<...> Сколько ни переменялось директоров и всяких начальников, его видели всё на одном и том же месте, в том же положении, в той же самой должности, тем же чиновником для письма; так что потом уверились, что он, видно, так и родился на свет уже совершенно готовым, в вицмундире и с лысиной на голове». (Этот гротескный приём описания чиновника — вицмундир и прочее как часть тела — станет потом распространённым в русской сатире; ср. у Щедрина в «Повести о том, как один мужик двух генералов прокормил» сцену, когда один персонаж откусывает у другого орден, причём льётся кровь).
Почему же Гоголь так принизил того, кого хотел пожалеть? Конечно, может быть, от такой приниженности героя ещё жальче, но всё-таки почему автор не дал ему даже нормальной речи?
Может быть, здесь стоит вспомнить слова А. Григорьева о «христианской любви». Гоголь всегда хотел заставить читателя отождествить себя именно с теми его героями, с которыми отождествить себя невозможно; заставить читателя найти в своей душе Хлестакова или Чичикова, например; светскую даму он приравнивал к Коробочке; в «Мёртвых душах» после рассказа о нелепых толках чиновников (Чичиков — Наполеон или одноногий инвалид?) следует рассуждение о человечестве, вечно заблуждавшемся на путях своих — так же, как дурак почтмейстер. И здесь действует тот же принцип: Гоголь нарочно выбирает самого ничтожного и приниженного, чтобы сказать читателю: «он брат твой» — именно потому, что в таком признать брата трудно. Здесь, видимо, уместно ещё раз напомнить о том, что это повесть поздняя, черты морализма у Гоголя усиливаются, и повесть часто перерастает рамки социальной темы; Гоголь постоянно напоминает о незащищённости в мире любого, а не только «маленького» человека: «Так протекала мирная жизнь человека, который с четырьмя стами жалованья умел быть довольным своим жребием, и дотекла бы, может быть, до глубокой старости, если бы не было разных бедствий, рассыпанных на жизненной дороге не только титулярным, но даже тайным, действительным, надворным и всяким советникам, даже и тем, которые не дают никому советов, ни от кого не берут их сами»; «существо<...>, на которое так же потом нестерпимо обрушилось несчастие, как обрушивалось на царей и повелителей мира..».
Гоголю недостаточно одного сознания правоты своего героя; он позволяет герою перед смертью взбунтоваться, впервые в жизни испытав чувство собственного достоинства («сквернохульничал, произнося самые страшные слова, так что старушка хозяйка даже крестилась, отроду не слыхав от него ничего подобного, тем более, что слова эти следовали непосредственно за словом «ваше превосходительство»); во-вторых, автор разрешает ему «на несколько дней прожить шумно после своей смерти, как бы в награду за непримеченную никем жизнь», и наказать обидчика, после чего «значительное лицо» «даже гораздо реже стал говорить подчинённым: “Как вы смеете, понимаете ли, кто перед вами”». Однако если обиды героя были вполне реальными, то о его торжестве над обидчиком известно только по слухам. Для Гоголя в современном мире, как бы странен он ни был, нет места фантастике откровенной, фантастике всерьёз, такой, какой она была в мире прошлого — в «Вечерах..». или «Миргороде». Недостоверность, нелепость слухов о привидении ещё усугубляется тем, что мертвец в них выглядит совершенно как живой человек: «мертвец чихнул так сильно, что решительно забрызгал им всем троим глаза». (Заметим, кстати, что такое комически конкретное, нарочито обыденное описание привидений ещё встретится нам в литературе Х1Х века: ср., напр., привидения Марфы Петровны и Филиппа, являвшиеся Свидригайлову в «Преступлении и наказании». Конец повести откровенно ироничен: «привидение вдруг оглянулось и, остановясь, спросило: “Тебе чего хочется?” — и показало такой кулак, какого и у живых не найдёшь.<...> Привидение однако же было уже гораздо выше ростом, носило преогромные усы и, направив шаги, как казалось, к Обухову мосту, скрылось совершенно в ночной темноте».
Вообще комическая стихия постоянно вторгается в «бедную историю». Сожалея о герое, автор находит время здесь же, например, обсуждать и пародировать повествовательные формы. Иронический тон, сказ, воспроизводящий речь разбитного балагура, почти господствует в повести, так что на его фоне патетические фразы кажутся чем-то инородным. По мнению многих читателей, Гоголю не удалось гармонично соединить патетику с иронией, объективное изображение «маленького человека» и сострадание к нему. Выполнение этой заданной Гоголем задачи — «при полном реализме найти в человеке человека» — возьмёт на себя Достоевский. Он даст своим «маленьким» людям язык, и часто красноречивый, позволит им говорить о Боге и справедливости.
Известна фраза, якобы произнесённая Достоевским: «Все мы вышли из “Шинели”». И хотя она не документирована, её смысл достаточно серьёзен.
Принято в первую очередь говорить о различиях Гоголя и Достоевского; различия эти очень значительны. Но одно существенное открытие, которое сделал Гоголь в «Шинели», перешло от него к Достоевскому и многим другим.
До гоголевского Акакия Акакиевича герои русской литературы не падали так низко. Гоголь открыл возможность серьёзного отношения к герою, почти потерявшему своё лицо и достоинство. Только после «Шинели» в русской литературе будут возможны герои пьяные, бранящиеся с лакеями, чуть ли не шантажирующие приятелей и почти торгующие дочерьми — и при этом остающиеся для автора людьми.
Здесь необходимо сделать одну оговорку. Хотя опыт «Шинели» был учтён, ничего похожего на «Шинель» в классической русской литературе больше не было. Заменить любовь мечтой о шинели — на такой эксперимент можно было пойти только один раз.