Тот, кому случалось провести час или два над пушкинскими стихами, вчитываясь в них не спеша и без всякой особенной цели, без сомнения, помнит то ощущение, которое оставалось у него, когда он закрывал книжку. Это было ощущение хорошо знакомого и вместе с тем внезапно представшего ему совершенно особого мира. Погрузившись в этот мир, читатель оказывается как бы в центре некоего пространства, заполненного людьми, предметами, красками и звуками, и все эти люди, предметы, звуки и краски связаны между собою отношениями совершенно подлинными, такими же, как в реальной жизни, — и в то же время чем-то от неё отличающимися. Это художественное, более того, поэтическое пространство — разнообразное, как сама жизнь, но строго организованное по своим законам и потому сохраняющее единство в самом своём разнообразии. Единство, в котором сказывается творческая воля художника, создавшего все эти стихи, и придаёт индивидуальный, неповторимый облик поэтическому миру Пушкина и Лермонтова, Некрасова и Блока, отличая их друг от друга.

Чтобы почувствовать хотя бы отчасти, в чём особенность поэтического мира Пушкина, нам придётся обратиться к истории общества, литературы, поэтического языка, затронуть вопросы пушкинской биографии и многое другое, что не только отразилось в его стихах, но и сформировало их как совершенно особое, уникальное явление.

Когда Пушкин писал свои первые стихи, в русской литературе шла ожесточённая борьба.

Спор шёл о путях и судьбах литературного и, в  частности, поэтического языка. Писатели старшего поколения, воспитанные на эстетике XVIII века, объявили себя сторонниками книжного языка, резко отличного от языка обычной речи. Именно такой язык, торжественный, изобилующий устаревшими, «высокими» словами из древних церковных книг, был единственно пригоден для «высокой» поэзии – для оды, трагедии.

Не голос чтится там, но сладостнейший глас,

Читают око все, хоть говорят все глаз,

Не лоб там, но чело, не щеки, но ланиты

 

Так писал поэт и ученный В.К. Тредиаковский ещё за пятьдесят лет до начавшегося спора.

«Средний» стиль, близкий к обычной литературной речи, допускался в элегии, дружеском послании. Басне, комедии разрешалось просторечие.

Ломоносов первым установил это разделение, и оно сыграло выдающуюся роль, упорядочив язык письменной литературы.

Сторонники традиции ссылались на Ломоносова и на церковные книги как на непререкаемый  авторитет. В Академии Российской, в организованной ими «Беседе любителей русского слова»  читались и обсуждались сочинения, которые должны были доказать жизнеспособность традиции  и поставить заслон перед теми, кто на неё посягал.

Всё это было им необходимо, потому что новое поколение писателей, разрушая старые устои, набирало силу. Оно объединялось вокруг писателя, журналиста и историка Николая Михайловича  Карамзина, который ещё в девяностые годы прошлого века вернулся из Европы, напитанный новыми общественными идеями, философией Просвещения, недоверием к безусловному господству религии, с широким кругом  научных, литературных, политических интересов. Реакция поспешила объявить его заражённым духом революции 1789 года.

Карамзин и начал реформу литературного языка: она была нужна, чтобы выразить всю ту сумму идей и понятий, которые уже не вмещал старый язык. «Новый слог» становился неизбежно более демократичным: он сближался с языком образованного общества. Его условием было: писать, как говорят.

Противники упрекали Карамзина в порче языка, засорении его иностранными словами, в жеманной чувствительности слога, в пренебрежении коренным и исконно русским языком, а также в политическом и религиозном вольнодумстве.

Борьба шла, то ослабевая, то накаляясь. Сторонниками Карамзина были молодые поэты –  Жуковский, Батюшков, Вяземский. В 1815 году они образовали литературное общество  «Арзамас», где вступили в борьбу со «староверами» особыми средствами: сатирой, пародией, эпиграммой.

Эти люди стали первыми литературными учителями Пушкина.

_____

Ещё в лицейские годы Пушкин многому научился от «арзамасцев». Он воспринял от них их основные литературные жанры – дружеское послание, небольшое  интимное лирическое стихотворение, элегию, которой арзамасцы также не пренебрегали, наконец , пародию и эпиграмму, искусство которой довёл до совершенства. В литературных полемиках, свидетелем, а затем участником которых он сделался, поэт оттачивал своё сатирическое перо и, более того, учился ценить ту стихию лёгкого и веселого, которая сопутствовала ему на протяжении всего жизненного и творческого пути, не покидая его даже в тяжёлые годы. Без юмора, остроумия, иронии нельзя представить себе «Евгения Онегина». Более того, постоянная важная серьёзность была для него признаком нехудожественной, неартистической натуры. Его Моцарт шутит – Сальери, напротив, всегда во власти тяжёлых и углублённых размышлений. Уже зрелым поэтом Пушкин горячо возражал А.А. Бестужеву, нападавшему на лёгкий иронический тон первых глав «Онегина», — как раз этот шутливый на первый взгляд тон придал его роману в стихах ту свободную непринуждённость и непосредственность, которая так пленяет читателей всех поколений. 
Он любил свои стихи:


Подъезжая под Ижоры, 
Я взглянул на небеса 
И воспомнил ваши взоры, 
Ваши синие глаза, —


и очень радовался отзыву своей приятельницы А.О. Россет, сказавшей, что они «стоят подбоченившись». Иногда он не мог удержаться от лёгкого озорства, если ему представлялась возможность остроумной шутки или пародии. Так, написав серьёзную и совершенно искреннюю похвалу переведённой Н.И. Гнедичем «Илиаде» Гомера, он тут же набрасывает забавное двустишие, в рукописи тщательно зачёркнутое, чтобы оно не получило распространения: 
Крив был Гнедич-поэт, преложитель слепого Гомера, 
Боком одним с образцом схож и его перевод. 
Культ непосредственности и артистизма, свойственный кружку, созданному для литературной борьбы как раз с торжественной официальностью «Беседы», был, однако, не единственным и даже, может быть, не самым важным, чему учился Пушкин в «Арзамасе». Собрания поэтов были школой «слога». Отвергнув деление поэтического языка на  «стили», они должны были искать иные формы и способы организации поэтической речи. Было очевидно, что не все слова уместны в поэзии, что писать «так, как говорят», практически не удаётся, потому что говорят по-разному, и устная речь постоянно отклоняется от нормы, и что, наконец, слова с разной стилистической окраской (как «око» и «глаз») реально существуют в языке и плохо сочетаются в поэтическом тексте. Французы употребляют выражение: «Слова, сталкиваясь, рычат», то есть создают впечатление неряшливости, неупорядоченности, нехудожественности. 
Здесь могло помочь только одно: чувство языка и то, что называется языковым чутьём. Нужно было владеть и книжным, и разговорным языком и обладать при этом тем качеством, которое у музыкантов называется абсолютным слухом, чтобы из всего этого разнородного и разнокачественного словесного материала создавать настоящую литературу. 
Это совершенное владение языком литературы было обозначено словом «вкус». 
«Истинный вкус, — скажет потом Пушкин, — состоит не в безотчётном отвержении такого-то слова, такого-то оборота, но в чувстве соразмерности и сообразности». 
Этой «соразмерности и сообразности» арзамасцы упорно добивались, отдавая друг другу свои сочинения для нелицеприятной критики, и Пушкин участвовал в этих разборах и вскоре перерос своих учителей. 
В двадцатые годы он будет читать стихи Батюшкова и делать на полях критические пометы. Против стиха «Обрызган кровию, выигрывает бой» он пометил: «Проза». Батюшков, в высшей мере обладавший вкусом, не заметил, что «выигрывает бой» — это почти профессиональный военный язык, стилистически противоречащий остальному тексту. Пушкин это заметил: он обладал абсолютным стилистическим слухом — не только врождённым, но и выработанным. 
Зато рядом со стихами 
Сквозь тонки утрени туманы 
На зеркальных водах пустынной Троллетаны 
Пушкин ставит помету: «Последние стихи славны своей гармонией». 
Итак, гармония — не только смысловая, но и звуковая, то, что называется эвфонией, благозвучием, — нежные переливы особенно звучных «р» и «л» в сочетании с звонкими «з» и «д», продлённым носовым «н» создают особую музыку стиха. 
Пушкин очень осторожно пользовался этими музыкальными звучаниями, потому что его вкус заставлял его избегать слишком явных, слишком заметных средств выразительности. Но, присматриваясь и вслушиваясь, мы можем заметить, что в стихах Пушкина скрыто необыкновенное богатство и разнообразие звучаний. Таков отрывок, который поэт бросил, едва начавши, — может быть, как раз потому, что он был слишком мелодичен:

 

Приют любви, он вечно полн

Прохлады сумрачной и влажной,

Там никогда стеснённых волн

Не умолкает гул протяжный…

 

В поздних стихах он сдерживал и умерял эту игру плавными «л» и «н», но выразительность мелодии стиха от этого только увеличивалась:

 

Воспоминание безмолвно передо мной

Свой длинный развивает свиток…

 

Звуковую гармонию он находил у Батюшкова; у Жуковского он воспринял открытие, ставшее законом для всей новой поэзии. В XVIII веке считали, что поэтическая речь в существе своём не отличается от прозаической. Если стихи можно передать прозой, ничего при этом не утратив, значит, стихи хороши. Жуковский открыл, что поэтическое слово – это слово особое, отличное от прозаического. В нём есть дополнительные смыслы, возникающие как бы поверх его прямого логического значения. В поэзии можно сказать «прохладная тишина», и это будет образ, воздействующий не столько на разум, сколько на чувство читателя.

Все эти законы, правила и особенности новой поэзии Пушкин осваивает уже в Лицее и уже в Лицее заявляет о себе как о поэте выдающегося дарования.

Он не только учится – он начинает творить.

Лицейская лирика Пушкина – во многом  ещё пробы, опыты, но уже в них мы можем уловить то, что в полную меру развернётся в его зрелом творчестве. И в первую очередь это сам Лицей как лирическая тема.

Лицей пушкинской поэзии – это не учебное заведение, а символ дружеской связи, союза поэтических дарований. Это светлый и радостный мир, лишённый внутренних противоречий. Стихи о Лицее – явление исключительное в русской поэзии; пожалуй, нигде больше мы не найдём подобного гимна юности и юношеской дружбе, радостному приятию жизни, братскому единению. Это мир духовной свободы в широком смысле слова, включая и свободу политическую: недаром же в знаменитое послание «Во глубине сибирских руд…» Пушкин включает перефразированную строку из лицейского гимна, написанного Дельвигом: «Храните гордое терпенье».

Реальный Лицей таким не был, а исследователи Пушкина в своё время впадали в ошибку, рисуя «лицейский дух» по пушкинским стихам. Они упускали из виду, что биографический факт в литературном мире видоизменяется в зависимости от замысла художника.

С темой Лицея связана у Пушкина и другая тема: поэтического союза. За ней тоже стоит реальный факт: такой союз образовали Пушкин, Дельвиг, Кюхельбекер. Но в стихах он предстает в условном облике участников античного пиршества, с чашами, наполненными вином, даже иной раз (у Дельвига, например) в венках из плюща. Всё это литературные мотивы, значение которых – тот же апофеоз земной радости, веселья, свободы, любви, жизненной полноты.

Античные мотивы и образы вообще занимают большое место в поэзии Пушкина и в особенности раннего Пушкина. Это – наследие поэтического мышления и поэтического языка XVIII века. Иногда античное имя – просто иносказание, условное обозначение; так, «любимец муз и Аполлона» — иносказательное именование поэта; «Лета» — забвение. Это привычный способ поэтического изъяснения. Уже у Лермонтова мы его почти не встретим. Если же пойдём дальше и сравним, например, стихи Пушкина и Некрасова, мы увидим, что, при всей пушкинской простоте, Некрасов ближе к  повседневной речи. «Буря мглою небо кроет»  —  так мы не скажем, рассказывая о метели. Это поэтический язык, хотя  и вполне для нас понятный: он ощущается нами как более возвышенный, облагороженный, нежели язык обычного разговора, но, читая  Пушкина, мы как бы договариваемся, что будем иметь дело именно с ним. Этот язык словно помнит о своем происхождении от «языка богов», как пышно именовали поэтическую речь в позапрошлом веке,  — и он формирует пушкинский поэтический мир. Но уже с первых шагов Пушкина в этот мир начинают вторгаться самые разнообразные явления и понятия, в том числе такие, которые принадлежали общественной и политической жизни.
Это естественно. Пушкин воспитывался в годы исторических потрясений. В 1801 был убит Павел I, в котором видели воплощение деспотизма; с воцарением Александра I оживилась общественная жизнь, стали выходить журналы, знакомившие русское общество с политическими событиями в Европе: возникли надежды на коренные преобразования в России. Отечественная война 1812 года пробудила к общественной деятельности всех и втянула в неё широкие массы крестьянства. Это было время национального патриотического подъёма, когда каждый ощущал  свою личную ответственность за спасение отечества. Победоносное окончание войны с Наполеоном  — завоевателем  полумира —  ещё боле подняло национальное самосознание, а войска, вернувшиеся из заграничного похода, несли с собой не только либеральные, но уже и революционные идеи. Между тем как раз после окончания  войны политика Александра I круто повернула в сторону реакции: крепостные, спасавшие страну, вернулись к помещикам, в армии всё более возрождался ненавистный дух гатчинской муштры, либеральные идеи преследовались, свирепствовали цензура и церковь, а с другой стороны — религиозно-мистические секты получали всё большую власть. Надежды сменились разочарованием. В стране стали возникать тайные общества — первые организации будущего декабристского движения.
Всё это непосредственно отразилось в поэзии Пушкина, который был и лично связан со многими из будущих декабристов.
Уже самая демонстрация духовной свободы и вольномыслия в новых условиях была политически подозрительна. На дружеских сходках говорили, как писал Пушкин.
Насчет глупца, вельможи злого, 
Насчет холопа записного, 
Насчет небесного царя, 
А иногда насчет земного. 
N.N (В. В. Энгельгардту ). 1819
Послание  «К Чаадаеву» — след этих связей. «Деревня», «Вольность», затем «Кинжал» — то, что принято называть вольнолюбивой лирикой Пушкина (хотя, строго говоря, вольнолюбива вся без исключения пушкинская поэзия) это наиболее значительные стихи Пушкина, принадлежащие к гражданской поэзии эпохи декабризма.
Гражданская лирика декабристов — явление совершенно особое. В ней были свои любимые темы, и она создала свой язык. И то и другое было подчинено одной цели: пробудить в читателе гражданское чувство и пафос  борьбы за свободу, внушить ненависть к тирании  и передать ему те общественные идеи, которыми вдохновлялись сами декабристы. Это стихи публицистические, учительные, высокие, с историческими примерами, в которых  прочитывался намёк на современность. Так, декабристы любили изображать древний Рим, потому что находили в нем образцы республиканских добродетелей и примеры борьбы с  тиранией; древний Новгород, в котором видели национальное  республиканское прошлое; новгородское вече рисовалось им в идеальном свете, не вполне отвечавшем исторической истине. Самые образы и слова в этой поэзии  звучали как условный знак, скрывающий политическое содержание: «тиран», «цепи», «рабство» обозначали русского самодержца и крепостное право: «заря», «солнце»  политическую свободу; «буря», «аквилон»,  «гроза»   революционный взрыв. Эти и подобные им понятия мы находим у Пушкина в десятые – в двадцатые годы – в «Деревне», где звучит резкое осуждение крепостного права, в «Кинжале», где прославляется добродетель борца за свободу. В «Вольности» же Пушкин прямо сделал содержанием стихотворенья политическую идею. Многие из декабристов были убеждены, что человеческое общество управляется Законом – не только юридическим, но и общественным и нравственным, присущим человечеству от природы, и что общество избирает себе монарха, обязанности которого – блюсти этот закон. Если он перестаёт выполнять эту обязанность, общество вправе покарать его: если народ перестаёт подчиняться этому Закону – воцаряется хаос, всеобщая война, безначалие, и власть захватывает деспот, тиран. Эту идею (она не соответствует нашим представлениям об истории общества, но её, как сказано, разделяли многие мыслители декабристского времени) Пушкин подтверждает историческими примерами – совершенно так, как это делали декабристские поэты: он вспоминает о тирании Павла I и Наполеона и о диктатуре якобинцев, в которой (опять же в отличие от наших нынешних представлений, но подобно многим своим современникам) видел деспотию, противозаконное насилие. И так же, как поэты-декабристы, он останавливает  свое внимание на одном образе, к которому приближался уже в ранних своих стихах. Это образ поэта-пророка, смелого провозвестника высшей истины, заступника угнетённых, готового каждую минуту принести себя в жертву за свои идеи. Этот образ возникает в «Пророке» и в «Андрее Шенье» — в стихах, продолжающих традицию декабристкой поэзии.

Ещё до восстания 14 декабря 1825 года Пушкин перестает писать прямые политические стихи в декабристском духе. Сосланный на юг за оду «Вольность» и политические эпиграммы, он тяжело пережил крушение революционных движений на Западе. Революционеров не поддержал народ – и Пушкину это стало понятно. То же самое грозило и декабристскому движению, которое не сумело привлечь на свою сторону широкие массы. Горечь разочарования звучит в стихотворении «Свободы сеятель пустынный…». Но это разочарование имело важные последствия для Пушкина-мыслителя: он начинает осознавать первенствующую роль народа в любом общественном движении.

Разгром восстания Пушкин  пережил как личную драму.  Он находился в ссылке в Михайловском и не мог быть на Сенатской площади, но среди восставших, затем погибших на виселице и сосланных в глухие казематы, были его друзья. С конца двадцатых годов и до последних лет жизни в стихах Пушкина настойчиво звучит тема милости. Это призыв к правительству  вернуть узников. В «Пире Петра Первого» он ясно прочитывается в сцене примирения Петра со своими противниками.

В 1827 – 1828 годах Пушкин пишет несколько стихотворений, где обращается к ссыльным со словами поддержки и ободрения («Во глубине сибирских руд…», «Бог помочь вам, друзья мои…» (19 октября 1827), а в «Арионе» он в духе декабристских иносказаний заявляет о своей верности «прежним гимнам». Это не нужно понимать так, что поэзия Пушкина и её общественное содержание не изменились за десять лет, — изменения были существенными; они были вызваны и новой обстановкой, и богатством исторического опыта, и размышлениями о судьбах народа. После 1825 года призывать в России к революции, для которой не было реальных возможностей и сил, мог только беспочвенный мечтатель, каким Пушкин никогда не был. Но «гимны» его оставались «прежними», потому что вся его личность и поэзия были сформированы временем общественного подъёма; тогда сложился и глубокий, органический гуманизм его творчества, его нравственная этическая высота, вера в человеческие силы и достоинство, неприятие насилия и угнетения и внутренний оптимизм, не покидавший его даже в тяжёлые годы. Поэтому «вольнолюбивы» все его стихи, а не только ранние, — но в поздней лирике общественное содержание выражено в более ёмких и художественно богатых символических образах, нежели в ранней лирике, и его труднее заметить. Таков, например, «Пророк» — стихотворение, с детства знакомое современному читателю. Хрестоматийная известность “Пророка” иногда мешает нам увидеть в нём всю глубину  и красоту поэтического замысла. Как мы сказали, образ поэта-пророка – излюбленный у декабристов. Но, верные своей учительной цели, они интересовались преимущественно тем, что он говорит в своих обличениях. Пушкин едва ли не первым поставил вопрос: кто их произносит, — и это было для него самое важное. Он видел в древнем библейском пророке человека, принадлежащего своему времени и своей среде и чувствующего и думающего так, как предписывает ему его время и его способ существования. Это человек древнего Востока, суеверный и простой, верящий, что небо населено ангелами и птицами и что оно являет собой твёрдый свод и может при движении “содрогаться”. Охотник, житель пустыни, он знает, как выглядят глаза “испуганной орлицы”. Он живет в мире, где всё повседневно – и всё чудесно, и ничуть не удивляется, когда встречает на перекрестке дорог грозного ангела с мечом и о шести крыльях. Этот-то простой и наивный человек и проходит через смертные страдания и воскрешается голосом божества. Только теперь, переродившись и возродившись заново, он получает право “глаголом жечь сердца людей”. Это мысль, близкая декабристам, но в новом художественном воплощении – самом глубоком и самом убедительном.

Понимание того, что люди прошлого, как и современные люди, живут и чувствуют по-разному, в зависимости от того, в каком месте и времени они живут, — это то, что мы называем историзмом. Поздняя пушкинская лирика исторична. И он обращается в ней к разным эпохам и к разным народам, пытаясь воссоздать их духовный и культурный облик. Таких культурных миров в поэзии Пушкина множество: библейская древность, мусульманский Восток, европейское средневековье, старая Англия, Испания, Польша, Франция XVIII века. В каждом из них появляются герои, сохраняющие свои, принадлежащие только этому культурному миру, формы мышления и чувствования. Так, в послании “К вельможе” Пушкин набрасывает картину недавнего русского и европейского прошлого – и в самих стихах начинают обозначаться особенности поэзии XVIII столетия:

 

От северных оков освобождая мир,

Лишь только на поля, струясь, дохнёт зефир…

 

Стих, звучащий таким образом, — он называется “александрийским” – широко употреблялся в допушкинской поэзии и во времена Пушкина уже считался устаревшим. И перифразы – иносказательные обозначения понятий, для придания им большей поэтичности, — Пушкину всегда казались изысканными и жеманными. Он заменяет “зиму” “северными оковами”, а весну – аллегорическим, мифологическим словом “зефир”. В собственной поэзии он всего этого избегает, — но здесь говорит   и он, и не он. Он как бы переводит свою поэтическую мысль на язык русского и французского XVIII века, донося до читателя аромат уже устаревшей, несовременной культуры. А далее он развертывает целую историческую панораму – предреволюционной Франции, событий 1789 и последующих годов, падения монархии, якобинской диктатуры, и наступления нового, буржуазного века. Он мыслит как профессиональный историк: он понимает, что Французская революция была буржуазной по своему существу, что прямым её следствием стал век денег и деловых людей. Понимает он и то, что приход этого века был не случайностью, а исторической закономерностью, что он принёс с собою не только новые формы свободы, но и новые несвободы. Когда-то, в “Разговоре книгопродавца с поэтом”, он обращал внимание на то, что  деньги дают поэту независимость от высокопоставленных покровителей, — сейчас его волнует то, что они подчиняют себе искусство и поэзию, разрушают семейные связи и самые души людей, толкают на преступления. Об этом будут написаны “Скупой рыцарь” и “Пиковая дама”, но  ещё раньше эта идея, историческая по своему существу, обозначится в его стихах.

Все эти идеи, художественные, исторические, общественные, нашедшие себе место в зрелой лирике Пушкина, раздвигают её границы до таких пределов, каких не знала ещё русская поэзия. Всё многообразие внешней и внутренней жизни человека становится для него достойным поэтического отклика. Он прямо говорит об этом в стихотворении «Эхо»: подобно эху, поэт внемлет «грохоту громом», и «гласу бури и валов», «и клику сельских пастухов», — но нередко собственный его голос остаётся без ответа. И в зависимости от того, что именно занимает поэта, меняется тон его стихов: он то эмоционально-страстный, то нежно лирический, то грустный, то весёлый, то эпически-повествовательный. Это богатство лирических интонаций – отличительная особенность Пушкина-лирика: ни один русский поэт не владел им в такой мере. Пушкина называли «поэтом-Протеем», уподобляя мифологическому существу, постоянно изменяющему свой облик. Но при всех этих изменениях в стихах Пушкина продолжал действовать закон «вкуса» — «соразмерности и сообразности», гармонии.

Это хорошо видно в стихах Пушкина о любви. Любовная лирика Пушкина – одна из вершин его поэзии в целом и более того – всей русской поэзии. К ней в полной мере относится всё то, что мы сказали об эмоциональном богатстве пушкинского поэтического мира: в них нашли себе место все оттенки любовного чувства – от мимолётной радости лёгкого увлечения до всепоглощающей тоски вечной разлуки и мук раскаяния. Выше мы упоминали о полушуточном «Подъезжая под Ижоры…» — это ведь любовные стихи. А вот досада – на себя, на предмет своей безнадёжной любви в сочетании с целомудренной нежностью. Это почти проза:

Я вас люблю, хоть я бешусь,

Хоть это труд и стыд напрасный,

И в этой глупости несчастной

У ваших ног я признаюсь.

Признание, 1826

Вот просветлённая грусть:

На холмах Грузии лежит ночная мгла,

Шумит Арагва предо мною.

Мне грустно и легко; печаль моя светла;

Печаль моя полна тобою,

Тобой, одной тобой…

«На холмах Грузии …», 1829

 

А вот страсть и бесплодный порыв к навсегда утраченной возлюбленной:

Всё в жертву памяти твоей:

И голос лиры вдохновенной,

И слёзы девы воспаленной,

И трепет ревности моей,

И славы блеск, и мрак изгнанья,

И светлых мыслей красота,

И мщенье, бурная мечта

Ожесточённого страданья.

«Всё в жертву памяти твоей ...», 1825

 

Многие любители Пушкина более всего озабочены тем, чтобы узнать имя той или тех, кому посвящены его любовные стихи. Это имеет значение для изучения биографии поэта. Но стихи Пушкина не требуют и не предполагают в читателе знания адресата, скорее напротив. Нет большей ошибки, чем искать реального облика Анны Петровны Керн в стихах «К***» («Я помню чудное мгновенье…»). Образ адресата здесь освобождён от всех индивидуальных черт, он возникает как бы отражённо, его присутствие угадывается по пробуждению в поэте любовного томления и жизненных и творческих сил. Собственно, это стихи не о возлюбленной, а о самом чувстве, —- и таких стихов у Пушкина большинство. Образ любимой женщины в его лирике всегда обобщён, и, быть может, поэтому он так часто отдалён от поэта расстоянием и временем и стихи обращаются к «дальней подруге», иногда даже к умершей подруге и говорят о неразделённой любви. В приведённых нами выше стихах «На холмах Грузии лежит ночная мгла...» мы находим удивительное признание: «И сердце вновь горит и любит — оттого, что не любить оно не может». Это любовь ради самой любви, создающая себе идеал, быть может не существующий, не предполагающая ни взаимности, ни обладания, но полная реальных волнений, страданий и самоотречения. Так, «рыцарь бедный» («Жил на свете рыцарь бедный...», 1829) подчинил свою жизнь любовному служению мадонне и умер, сохраняя верность своему чувству. Так, герой стихотворения «Я вас любил...», не встретив взаимности, уходит, желая счастья любимому существу.

Любовное чувство в лирике Пушкина всегда соотнесено с некоей идеальной нравственной, этической нормой — даже в тех случаях, когда заходит речь о заблуждении и измене. Подобно стихам о дружбе, эти стихи рисуют человеческое чувство значительным и облагороженным, лишённым случайных черт, но сохраняющим при этом и парадоксальную противоречивость, и индивидуальность, и силу, и драматизм.

Так, в маленьком шедевре, который мы только что процитировали — «Всё в жертву памяти твоей...», — стихийная сила чувства словно обуздывается, умеряется силой человеческого духа и разума, ибо то, что познано и понято, уже перестает быть стихией. «Мщение» — неконтролируемое, тёмное чувство; «мечта» (то есть наваждение, несбыточная надежда) «ожесточённого страданья» — это уже понимание, осмысление, власть над собой. Но за этим укрощённым и приведённым к гармонии хаосом ощущается титаническая внутренняя борьба. Пушкину она была известна, но он строго следил, чтобы читатель только ощущал её, но не был её свидетелем, чтобы она представала в художественно уравновешенном и очищенном виде. Во имя этой уравновешенности он оставлял в черновиках превосходные строки и строфы.

Итак, поэтический мир Пушкина как бы ставил пределы и лирическому самораскрытию, и биографической конкретности. Он продолжал оставаться миром прекрасных предметов и прекрасных духовных сущностей.

Именно поэтому нельзя никогда полностью отождествлять лирического героя любовных стихов Пушкина и самого их автора. Чувствует герой — автор же изображает это чувство, осмысляет его, придавая ему эстетические формы. Конечно, он пережил его сам, и в основе стихотворения лежит наблюдение над своим внутренним миром, — но это не дневниковая исповедь. Интересно, что Пушкин обычно не писал стихов, когда его посещали сильные переживания, и считал, что для вдохновения нужна холодная голова. Его строки: «Ушла любовь — явилась муза» в этом смысле очень характерное автопризнание.

«Цель поэзии — идеал, а не нравоучение», — писал Пушкин, возражая А.А. Бестужеву, и придерживался этого принципа в собственном творчестве. На первый взгляд это заявление предполагает строгий отбор того, что «прекрасно», и решительное отчуждение от всего безобразного, «низкого», непоэтического. На деле же все обстояло прямо противоположным образом. Для Пушкина любой предмет и любое слово — даже слово просторечного, «грубого» языка, — попадая в поэтическое пространство, может занять там своё место, если подчинить его принципу «соразмерности и сообразности». Более того, односторонность, боязнь «грубости», жеманная приторность языка для Пушкина противопоказаны подлинной культуре. В гостиной у Татьяны, как значится в черновиках «Онегина», «был принят тон простонародный» — именно потому, что «хорошее общество» приемлет народную культуру. В  ещё большей мере это относится к поэту. У Пушкина есть стихи о том, что такое подлинный поэт, — и в них заключена целая эстетическая программа:

...Он сетует душой

На пышных играх Мельпомены

И улыбается забаве площадной

И вольности лубочной сцены.

То Рим его зовёт, то гордый Илион,

То скалы старца Оссиана,

И с дивной лёгкостью меж тем летает он

Во след Бовы и Еруслана.

Гнедичу, 1832

Бова и Еруслан — герои лубочных книг, решительно запретных для поэзии и считавшихся достоянием  простонародья. Для пушкинского «прямого поэта» такого запрета не существует. В «Сказке о царе Салтане» имя Гвидона взято из сказки о Бове. Пушкинский Моцарт, подлинный артист, может слушать музыку слепого старика; для Сальери существует только «высокое искусство».

Пушкин находил истинную поэзию в «простонародных сказках», как назвал он свою балладу «Утопленник», и в ней для него оказывается уместным не только просторечие, но и прямой вульгаризм: «Чтоб ты лопнул!». И ямщик в «Бесах», и старый служивый в «Гусаре» говорит языком не «господским», а крестьянским, и самая  история, рассказанная в «Гусаре» и «Утопленнике»,  ещё за каких-нибудь два десятилетия считалась бы «низкой», как это было с «Русланом и Людмилой». С точки же зрения Пушкина, всё это поэтично, потому что принадлежит верованиям и сознанию народа. Народная культура, выразившая себя в фольклоре, в глазах Пушкина имеет абсолютную эстетическую ценность – не в меньшей степени, чем, например, эллинская древность. Конечно, Пушкин не воспроизводил народную речь и не имитировал уже имеющиеся в фольклоре сюжеты: он обогащал тем и другим литературный язык и художественный мир своих, пушкинских, произведений, находя тому и другому место в стройной и гармонической литературной системе. Из фольклорных элементов поэт строил и народный характер; он воспользовался им для «Песен западных славян», с их суровым, мужественным колоритом, — но, пожалуй, ярче всего это проявилось за пределами лирики: в сказках и в «Капитанской дочке». Поэт улавливает в фольклоре и те нравственные, этические нормы, которые легли в основу общечеловеческой морали, — так, в «Утопленнике» наказуется  грех хозяина, отказавшего мертвецу в погребении, — тяжкий грех бесчеловечности.

Всё это особенно важно, потому что этическим содержанием оказались в особенности  проникнуты поздние стихи Пушкина, написанные в 1833-1836 годах и ставшие, силою вещей, его поэтическим завещанием.

Всякий, кому известна биография Пушкина, знает, что конец жизни поэта был омрачён тяжёлыми испытаниями. Его внешнее положение, казалось, было вполне благополучным: он был признан  и в литературном, и в гражданском отношении, имел придворный чин и звание историографа, семью и близких друзей в столице. Но это внешнее благополучие  было для него как для поэта пустой оболочкой: он остро ощущал, что опутан официальными обязательствами, что положение его при дворе унизительно, а в петербургском свете он — чужеродное тело, что покровительство ему оборачивается  политическим надзором, что будущее его семьи неопределённо, а сам он преследуем цензурой и враждебно настроенными журналистами. Более чем когда-либо он ощущал невозможность свободного литературного творчества; он был фактическим пленником – больше, чем во времена своего михайловского заточения.

Всё это отразилось в поздних его стихах, но не прямо, как в молодости, а в символических, обобщённых образах. Как историку ему было понятно, что корни неблагополучия его личной судьбы нужно искать в состоянии общества, и большинство лучших его стихов 1832-1836 гг. говорят о глубоком  разрыве между современным обществом и естественными устремлениями человеческой личности. Вот  Барклай – высокий умом и духом, отвергнутый теми, кого он спасал («Полководец»); вот герой стихотворения «Не дай мне бог сойти с ума…» — сумасшедший, обретший внутреннюю свободу в жестоком мире и тут же лишенный её, сделавшийся узником и посмешищем… Пушкин как бы соизмеряет общество с безусловными и вневременными духовными и жизненными ценностями — и оно не выдерживает сравнения: даже покой мёртвых лучше сохранён в деревне, среди вечной красоты природы и простых людей, всегда готовых почтить память усопших, нежели на столичном кладбище — выставке корыстолюбия и лицемерия («Когда за городом, задумчив, я брожу...»). В «Мирской власти» это сопоставление принимает форму резкого контраста: «два грозных часовых» охраняют распятие, неизвестно зачем и от кого, ибо по самому существу своему оно принадлежит всем. Отсюда и тема побега, постоянная у позднего Пушкина, — разрыва с ложной цивилизацией и приобщения к вечным духовным сущностям («Из Пиндемонти»).

Эти стихи были вершиной социального критицизма Пушкина, потому что в них звучало неприятие всех основ современного ему общественного устройства. Но вместе с тем — и здесь  ещё раз сказались особенности пушкинского мировоззрения, — даже в самых трагических из них присутствует некое просветлённое начало. Достаточно перечитать элегию «Вновь  я посетил...»), чтобы убедиться в этом. В самой смерти Пушкин находит действие всеобщего жизненного закона: она не абсолютное небытие, а естественная смена поколений, и поздний, прощальный шедевр Пушкина оканчивается не темой забвения, а темой воспоминания. Поэт умер, но потомки его живы, и он продолжается в них, как старое, одинокое дерево продолжается в молодой поросли. Собственно, эта мысль лежит и в основе стихотворения «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...», ибо мир духовной культуры, по Пушкину, подчинён тем же общим жизненным законам, что и природа, и вечное обновление в нём сочетается с вечным продолжением жизни поэта в культурной памяти человечества.

И с каждым новым поколением всё яснее ощущается его правота.

По кн.: А.С. ПУШКИН. Избранная лирика. М., «Детская литература», 1989.