Ю.В. МАНН. КОМЕДИЯ ГОГОЛЯ «РЕВИЗОР». «СБОРНЫЙ ГОРОД»

Незадолго до «Ревизора» Гоголь написал статью «Последний день Помпеи». Статья посвящена знамени­той картине Брюллова. Что могло быть общего между тем сатирическим, обличительным направлением, кото­рое всё решительнее принимало творчество Гоголя, и эк­зотическим сюжетом «Последнего дня Помпеи»? Между заурядными, пошлыми, серыми «существователями» и «роскошно-гордыми» героями античного мира, сохранив­шими красоту и грацию даже в момент страшного удара? Но Гоголь решительно провозгласил «Последний день Помпеи» жгуче современным, как мы бы сказали,— зло­бодневным произведением. «Картина Брюллова может на­зваться полным, всемирным созданием». Писатель не счел необходимым объяснять русскому читателю содержание картины: «Я не стану изъяснять содержание картины и приводить толкования и пояснения на изображенные события. ...Это слишком очевидно, слишком касается жизни человека». Это жителей-то средней России, не знавших ни землетрясений, ни других геологических ка­таклизмов!

Но Гоголь увидел за экзотическим сюжетом картины ее глубоко современную художественную мысль. «Мысль ее принадлежит совершенно вкусу нашего века, который вообще, как бы чувствуя свое страшное раздробление, стремится совокуплять все явления в общие группы и выбирает сильные кризисы, чувствуемые целою массою». Это очень интимные строки, приоткрываю­щие склад художественного мироощущения самого Гого­ля, сплетение в нем двух — на первый взгляд несовместимых — тенденций.

С одной стороны, понимание «страшного раздробле­ния» жизни. Гоголь был одним из тех художников, кто необычайно глубоко ощущал прогрессирующее разобщение, разъединение людей в новую эпоху. Может быть, одно из направлений этого процесса Гоголь разглядел острее, чем другие великие реалисты: угасание общей заботы, всенародного дела, основанного на согласованном и бескорыст­ном участии индивидуальных воль. Не без горечи и наста­вительного упрека современникам рисовал он в статье «О средних веках» красочную (и, конечно, идеализирован­ную) картину крестовых походов: «владычество одной мысли объемлет все народы»; «ни одна из страстей, ни одно собственное желание, ни одна личная выгода не входят сюда».

В произведениях Гоголя описания массовых и притом непременно бескорыстных действ играют особую, так ска­зать, поэтически-заглавную роль. Смертельная ли схват­ка запорожцев с иноземными врагами, озорные ли про­делки парубков, свадебное ли торжество или просто пляс­ка — во всем этом взгляд писателя жадно ищет отблеск «одной» движущей мысли, исключающей «личную вы­году». «Сорочинская ярмарка» заканчивается знаменитой сценой пляски: «Странное, неизъяснимое чувство овладело бы зрителем при виде, как от одного удара смычком му­зыканта в сермяжной свитке, с длинными закрученными усами, всё обратилось, волею и неволею, к единству и пе­решло в согласие... Всё неслось. Всё танцевало». Но почему же «странное», «неизъяснимое» чувство? По­тому что Гоголь хорошо понимает, как необычно это согла­сие в новое время, среди «меркантильных душ».

Для характеристики человеческих отношений, кото­рые «укладываются» в новый век, Гоголь нашел другой емкий образ. «Словом, как будто бы приехал в трактир ог­ромный дилижанс, в котором каждый пассажир сидел во всю дорогу закрывшись и вошел в общую залу потому только, что не было другого места». Ни общей заботы, ни общего дела, ни даже поверхностного любопыт­ства друг к другу! В «Невском проспекте» Пискарёву ка­жется, что «какой-то демон искрошил весь мир на множество разных кусков и все эти куски без смысла, без толку смешал вместе».

Меркантильность, в представлении Гоголя,— некое универсальное качество современной жизни — и русской и западноевропейской. Еще в «Ганце Кюхельгартене» Гоголь сетовал, что современный мир «расквадрачен весь на мили». В буржуазном умонастроении писатель ост­рее всего чувствовал те черты, которые усиливались рус­скими условиями. Полицейский и бюрократический гнет отсталой России заставлял болезненнее воспринимать раз­дробленность и холод людских отношений.

Ив. Киреевский писал в 1828 году, касаясь отношения России к Западу, что народ «не стареется чужими опыта­ми». Увы, стареется, если этот опыт находит в его собст­венном какую-нибудь аналогию...

Казалось бы, самое простое и логичное вынести из раздробленности «меркантильного» века мысль о фраг­ментарности художественного изображения в современ­ном искусстве. К такому решению действительно склоня­лись романтики. Однако Гоголь делает другой вывод. Лоскутность и фрагментарность художественного образа — это, по его мнению, удел второстепенных талантов. Кар­тину же Брюллова он ценит за то, что, при «страшном раздроблении» жизни, она тем не менее «стремится со­вокуплять все явления в общие группы». «Не помню, кто-то сказал, что в XIX веке невозможно появление гения всемирного, обнявшего бы в себе всю жизнь XIX века,— пишет Гоголь в «Последнем дне Помпеи».— Это совер­шенно несправедливо, и такая мысль исполнена безна­дежности и отзывается каким-то малодушием. Напротив: никогда полет гения не будет так ярок, как в нынешние времена... И его шаги уже верно будут исполински и ви­димы всеми». Чем сильнее угнетала Гоголя мысль о раздробленности жизни, тем решительнее заявлял он о необходимости широкого синтеза в искусстве.

И тут нам приоткрывается другая (к сожалению, еще не оцененная) черта мироощущения Гоголя. Но только Гоголя-художника, но и Гоголя-мыслителя, историка, поскольку как раз в этом пункте направления его художе­ственной и собственно научной, логически оформляемой, мысли максимально совпадали.

Много писалось о пробелах в образовании Гоголя, по­верхностно знакомого с важнейшими явлениями современной ему умственной жизни. Действительно, трудно было бы назвать Гоголя европейски образованным чело­веком, как, к примеру, Пушкина, Герцена или даже Надеждина. Но своим глубоким умом, каким-то чисто гого­левским даром прозрения и художественной интуицией Гоголь очень точно уловил главное направление идейных исканий тех лет.

В статье «О преподавании всеобщей истории» Гоголь писал: «Всеобщая история, в истинном ее значении, не есть собрание частных историй всех народов и государств без общей связи, без общего плана, без общей цели, куча происшествий без порядка, в безжизненном и сухом виде, в каком очень часто ее представляют. Предмет ее велик: она должна обнять вдруг и в полной картине все челове­чество.., Она должна собрать в одно все народы мира, раз­розненные временем, случаем, горами, морями, и соеди­нить их в одно стройное целое; из них составить одну ве­личественную полную поэму... Все события мира должны быть так тесно связаны между собою и цепляться одно за другое, как кольца в цепи. Если одно кольцо будет вы­рвано, то цепь разрывается. Связь эту не должно принимать в буквальном смысле. Она не есть та видимая, веще­ственная связь, которою часто насильно связывают про­исшествия, или система, создающаяся в голове независимо от фактов и к которой после своевольно притягивают собы­тия мира. Связь эта должна заключаться в одной общей мысли: в одной неразрывной истории человечества, перед которою и государства и события — временные формы и образы!». Таковы задачи, которые ставил перед собою Гоголь-историк, считавший одно время (как раз накануне созда­ния «Ревизора») поприще исторического исследователя едва ли не самым интересным и важным. Можно было бы сделать подробные выписки, выясняющие степень близо­сти взглядов Гоголя к современным ему прогрессивным направлениям в исторической науке (Гизо, Тьерри и др.), но такая работа — отчасти уже выполненная увела бы нас далеко в сторону. Здесь важно подчеркнуть главную установку Гоголя — найти единую, всеохватывающую за­кономерность исторического развития. По Гоголю, эта закономерность обнаруживается и конкретизируется в систе­ме, но такой, которая не подминает собою факты, а естест­венно и свободно вытекает из них. Характерен максимализм Гоголя, ставящего перед историей самые широкие задачи и верящего в их разрешение. Обнять судьбы всех народов, нащупать движущую пружину жизни всего человечества — на меньшее Гоголь не согласен.

Мысли Гоголя о задачах истории близки к идее «фи­лософии истории» — идее, сформировавшейся в конце XVIII — начале XIX века под сильным воздействием не­мецкой классической философии. Имена Канта, Шеллин­га, Гегеля и Окена, фигурирующие в одной из рецензий Гоголя 1836 года, названы им с полным пониманием их исторической миссии,— как «художников», обработав­ших «в единство великую область мышления».

С другой стороны, Гоголь называет Гегеля и Шел­линга «художниками», а выше мы видели, что и всеоб­щую историю он уподобляет «величественной полной поэме». Это не оговорки и не поэтические символы, а вы­ражение тесной связи искусства и науки. Обе области ду­ховной деятельности всегда были в сознании Гоголя мак­симально сближены. Ему всегда казалось, что, осуществ­ляя свою миссию художника, он тем самым добывает для соотечественников достоверное, общественно ценное зна­ние о жизни.

Когда Гоголь приступал к «Ревизору», то в глубинах его сознания смыкались мысль о широкой группировке лиц в произведении великого художника (как в «Послед­нем дне Помпеи») и идея всеобъемлющего синтеза, осу­ществляемого историком нашего времени.

Но насколько же усложнил Гоголь-художник свою задачу! Ведь ему надо было найти такой образ, который бы передавал «целое жизни» при страшном ее раздробле­нии, не затушевывая это раздробление...

В статье «О преподавании всеобщей истории», гово­ря о необходимости представить слушателям «эскиз всей истории человечества», Гоголь поясняет: «Всё равно, как нельзя узнать совершенно город, исходивши все его ули­цы: для этого нужно взойти на возвышенное место, от­куда бы он виден был весь как на ладони». В этих словах уже проступают контуры сценической пло­щадки «Ревизора».

Художественная мысль Гоголя и раньше тяготела к широкому обобщению, что, в свою очередь, объясняет его стремление к циклизации произведений. Диканька, Мир­город — это не просто места действия, а некие центры вселенной, так что можно сказать, как в «Ночи перед Ро­ждеством»: «...и по ту сторону Диканьки, и по эту сторону Диканьки».

К середине 30-х годов тенденция гоголевской мысли к обобщению возросла еще больше. «В Ревизоре я решился собрать в одну кучу все дурное в России, какое я тогда знал, все несправедливости, какие делаются в тех местах и в тех случаях, где больше всего требуется от человека справедливости, и за одним разом посмеяться над всем»,— читаем мы в «Авторской исповеди». Тут же, как известно, Гоголь говорит о перемене в своем творчест­ве к середине 30-х годов, которая позднее, ретроспектив­но, представлялась ему даже коренным переломом: «Я уви­дел, что в сочинениях моих смеюсь даром, напрасно, сам не зная зачем. Если смеяться, так уже лучше смеяться сильно и над тем, что действительно достойно осмеянья всеобщего».

Так возник город «Ревизора»,— по позднейшему опре­делению Гоголя, «сборный город всей темной стороны».

 

2

Вдумаемся в значение того факта, что русская жизнь осмыслена в «Ревизоре» в образе города. Прежде всего, это расширяло социальный аспект комедии.

Если искать такое место, где, говоря словами Гоголя, более всего делалось несправедливости, то в первую оче­редь взгляд обращался к суду. В этом Гоголь убедился еще в Нежинской гимназии, мечтая посвятить себя юстиции: «Неправосудие, величайшее в свете несчастие, более все­го разрывало мое сердце». Неправосудие питало традицию русской разоблачительной комедии, посвящен­ной лихоимству и судебному произволу: «Судейские име­нины» Соколова, «Ябеда» Капниста, «Неслыханное диво, или Честный секретарь» Судовщикова и др.

Но в «Ревизоре» «дела судебные» занимают только часть — и, в общем, не самую большую часть — картины. Тем самым Гоголь сразу же раздвинул масштаб антисудебной, «ведомственной» комедии до комедии всеобщей или — будем пока держаться собственных понятий «Реви­зора» — до комедии «всегородской».

Но и на фоне произведений, рисовавших жизнь всего города, «Ревизор» обнаруживает важные отличия. Гоголев­ский город последовательно иерархичен. Его структура строго пирамидальна: «гражданство», «купечество», вы­ше — чиновники, городские помещики и, наконец, во главе всего—городничий. Не забыта и женская половина, тоже подразделяющаяся по рангам: выше всех семья го­родничего, затем — жены и дочери чиновников, вроде до­чери Земляники, с которой дочери городничего пример брать не подобает; наконец, внизу — высеченная по ошибке унтер-офицерша, слесарша Пошлепкина... Вне города стоят только два человека: Хлестаков и его слуга Осип.

Такой расстановки персонажей мы не найдем в русской комедии (и не только комедии) до Гоголя. Показательнее всего здесь обратиться к произведениям со сходным сюже­том, то есть к тем, которые рисуют появление в городе мни­мого ревизора (хотя о самой теме «ревизора» и «ревизии» мы пока говорить не будем). Так, в повести Вельтмана «Провинциальные актеры», опубликованной незадолго до «Ревизора», в 1835 году, кроме городничего, действуют и командир гарнизонного округа, и городской голова, и т. д. Благодаря этому идея власти, так сказать, раздроб­ляется: городничий вовсе не является тем главным и еди­новластным правителем города, каким он предстает в «Ревизоре».

Ближе всего по структуре гоголевский город к городу из комедии Квитка-Основьяненко «Приезжий из столи­цы, или Суматоха в уездном городе». (Как известно, высказывалось предположение, что с этой комедией, опубли­кованной в 1840 году, но написанной в 1827 году, Гоголь познакомился в рукописи.) Городничий Трусилкин олицетворяет у Квитка-Основьяненко высшую власть в горо­де. Три чиновника, уже почти как «шесть чиновников» у Гоголя, представляют различные стороны городского управления: суд (судья Спалкин), почту (почтовый экспе­дитор Печаталкин), просвещение (смотритель училищ Ученосветов). К ним надо еще прибавить полицию в лице частного пристава Шарина. Однако у Квитка-Основьяненко нет нижних звеньев этой пирамиды — «купечества» и гражданства». Кроме того, велика группа людей, выпада­ющих из городской иерархии: помимо «ревизора» Пустолобова, сюда входят еще два приезжих (и притом добро­детельных) героя: Отчетин и майор Милон. Их действия, направленные как бы в противовес действиям городских чиновников, ослабляют ту замкнутость и цельность, которой отличается город в «Ревизоре».

Выбор персонажей в «Ревизоре» обнаруживает стрем­ление охватить максимально все стороны общественной жизни и управления. Тут и судопроизводство (Ляпкин-Тяпкин), и просвещение (Хлопов), и здравоохранение (Гибнер), и почта (Шпекин), и своего рода социальное обеспечение (Земляника), и, конечно, полиция. Такого широкого взгляда на официальную, государственную жизнь русская комедия еще не знала. При этом Гоголь берет различные стороны и явления жизни без излишней де­тализации, без чисто административных подробностей — в их цельном, «общечеловеческом» выражении. Здесь ин­тересно остановиться на некоторых «ошибках» «Ревизора», в которых нередко обвиняли писателя.

Уже современники Гоголя отметили, что структура уездного города воспроизведена в комедии не совсем точ­но: одни важные должностные лица забыты, другие, на­оборот, добавлены. Сын городничего города Устюжна А.И. Макшеев писал: «Никакого попечителя богоугодных заведений не было, по крайней мере, в таких городах, как Устюжна, потому что не было самих богоугодных заведений». «С другой стороны, в комедии нет крупных деятелей в дореформенном суде, как исправник, секретари, предво­дители дворянства, стряпчий, откупщик и проч.». «Уезд­ный судья, избираемый в дореформенное время из наибо­лее уважаемых дворян, большей частью не знал законов и ограничивал свою деятельность подписыванием бумаг, за­готовленных секретарем, но не был Ляпкиным-Тяпкиным. Ляпкины-Тяпкины были исправник, хотя тоже выборный, но из дворян другого склада, чем судьи, секретари судов и многочисленное сословие приказчиков, о которых коме­дия умалчивает».

Симптоматичен ход мысли Макшеева, отразившийся в его записке. Макшеев сравнивал изображенное в «Ревизо­ре» с одним, реальным уездным городом (чтобы опроверг­нуть слухи, будто бы в комедии выводится его родной го­род Устюжна). А Гоголь-то рисовал в «Ревизоре» свой, «сборный» город!

Зачем нужны были писателю судьи, секретари судов и многочисленное сословие приказных, если эту сторону жизни с успехом представлял один Ляпкин-Тяпкин? Дру­гое дело — попечитель богоугодных заведений Земляника: без него осталась бы в тени существенная часть «город­ской» жизни. В обоих случаях отступление Гоголя от ре­альной структуры города (неосознанное или сознатель­ное — безразлично) имеет свою логику.

Конечно, для Гоголя важна не отвлеченная обществен­ная функция персонажа (в этом случае возможно было бы придать одному лицу несколько функций), но его особен­ный, индивидуальный характер. Насколько разработана система должностных функций персонажей комедии, настолько же широка шкала их духовных свойств. Она включает в себя самые разнообразные краски — от добродушной наивности почтмейстера до каверзничества и коварства Земляники, от чванливости гордого своим умом Ляпкина-Тяпкина до смирения и запуганности Хлопова. В этом отношении город «Ревизора» так же многогранен и в известных пределах (в пределах комических возможностей характера) энциклопедичен. Но показательно, что психологическая и типологическая дифференциация пер­сонажей идет у Гоголя вместе с дифференциацией собст­венно общественной.

Только две стороны государственной жизни не были затронуты в комедии: церковь и армия. Судить о намере­ниях автора «Ревизора» в отношении церкви трудно: ду­ховенство вообще исключалось из сферы сценического изображения. Что же касается армии, то, по предположе­нию Г. Гуковского, Гоголь оставил «военную часть госу­дарственной машины» в стороне, так как «считал ее необ­ходимой». Но ведь писал же Гоголь о военных, причем с явно комической, снижающей интонацией, в других произведениях, например в «Коляске»! Видимо, причину нужно видеть в другом. Включение военных персонажей нарушило бы цельность «сборного города» — от общест­венной до собственно психологической. Военные — один персонаж или группа,— так сказать, экстерриториальны. Характерно, например, что в «Провинциальных актерах» Вельтмана командир гарнизонного округа Адам Иванович не только действует независимо от местных властей, но и в час суматохи, вызванной появлением мнимого генерал-гу­бернатора, призывает к себе городничего, дает ему советы и т. д. Таким образом, идея строгой иерархии неизбежно подрывается. И по своим интересам, навыкам, обществен­ным функциям военные персонажи нарушили бы единство города, являя собою целое в целом.

Интересно, что первоначально «военная тема» — хотя и приглушенно—звучала в «Ревизоре»: в сцене приема Хлестаковым отставного секунд-майора Растаковского. Но очень скоро Гоголь почувствовал, что воспоминания Растаковского из турецкой и других кампании, в которых он участвовал, подрывают «единство действия» комедии. Этой сцены нет уже в первом издании «Ревизора»; позднее Гоголь опубликовал ее в числе «Двух сцен, выключенных, как замедлявших течение пьесы». Надо сказать, что «за­медление» действия здесь, в понимании Гоголя,— более широкая примета. Она скорее обозначает неорганичность данных сцен общему замыслу «Ревизора».

Иное дело «военные», чьи функции были направлены внутрь, чье положение целиком включено в систему дан­ного города,— то есть полицейские. Их-то в комедии Гоголя предостаточно —четверо!

Какой же вывод напрашивается из всего сказанного? Что город в «Ревизоре» — прозрачная аллегория? Нет, это не так.

В научной литературе о Гоголе иногда подчеркивается, что «Ревизор» — это иносказательное изображение тех явлений, о которых Гоголь не мог — по цензурным соображе­ниям — говорить прямо, что за условной декорацией уезд­ного города следует видеть очертания царской столицы. Цензура, конечно, мешала Гоголю; столичная бюрократия, конечно, сильно дразнила его сатирическое перо, о чем свидетельствует известное признание писателя после пред­ставления «Ревизора»: «Столица щекотливо оскорбляется тем, что выведены нравы шести чиновников провин­циальных; что же бы сказала столица, если бы выведены были хотя слегка ее собственные нравы?». Однако, сводя «Ревизор» к иносказательному обличению «высших сфер» русской жизни, мы совершаем подмену (очень ча­стую в художественном разборе), когда о том, что есть, судят на основании того, что могло или, по представлени­ям исследователя, должно было быть. А между тем важно в первую очередь то, что есть.

Иногда также подсчитывают, сколько раз в «Ревизоре» упоминается Петербург, чтобы показать, что «тема Петер­бурга» составляет второй адрес гоголевской сатиры. Дескать, от этого возрастает «критическое начало» комедии.

Во всех этих случаях мы идем в обход художественной мысли «Ревизора» и, желая повысить «критическое нача­ло» пьесы, на самом деле его принижаем. Ибо сила «Реви­зора» не в том, насколько административно высок изобра­женный в нем город, а в том, что это особый город. Гого­лем была создана такая модель, которая в силу органиче­ского и тесного сочленения всех компонентов, всех частей вдруг ожила, оказалась способной к самодвижению. По точному слову В. Гиппиуса, писатель нашел «масштаб ми­нимально-необходимый». Но тем самым он создал благо­приятные условия, чтобы прилагать этот масштаб к дру­гим, более крупным явлениям — до жизни общероссий­ской, общегосударственной.

То, что содержание «Ревизора» распространяют на бо­лее широкие сферы жизни,—конечно, прерогатива чита­теля или зрителя. Но то, что оно могло распространить­ся — свойство художественной мысли Гоголя.

Оно возникло из стремления писателя к широкой и за­конченной группировке явлений, при которой бы они так тесно примыкали друг к другу, «как кольца в цепи».

Перед этим свойством художественной мысли «Ревизо­ра» теряли свое преимущество таланты с более четкой, чем у Гоголя, политической целеустремленностью, с более откровенной публицистической окраской. В «Ревизоре», стро­го говоря, нет никаких обличительных инвектив, на кото­рые щедра была комедия Просвещения и отчасти комедия классицизма. Только реплика Городничего: «Чему смеетесь? над собою смоетесь!» — могла напомнить такие ин­вективы. Кроме того, как уже отмечалось в литературе о Гоголе, должностные преступления, совершаемые героя­ми «Ревизора», сравнительно невелики. Взимаемые Ляпкиным-Тяпкиным борзые щепки — мелочь по сравнению с поборами, которые учиняют, скажем, судейские из «Ябе­ды» Капниста. Но как говорил Гоголь, по другому поводу, «пошлость всего вместе испугала читателей». Испугало не нагнетание «деталей» пошлости, а, используя выражение Гоголя, «округление» художественного образа. «Округлен­ный», то есть суверенный город из «Ревизора» становился эквивалентом более широких явлений, чем его предметное, «номинальное» значение.

Еще одно свойство «Ревизора» усиливало его обобща­ющую силу. Цельность и округленность «сборного города» сочетались с его полной однородностью с теми обширными пространствами, которые лежали за «городской чертой». В русской комедии до Гоголя обычно место действия — по­местная ли усадьба, суд или город — вырисовывалось как изолированный островок порока и злоупотреблений. Созда­валось впечатление, что где-то за пределами сцены кипит настоящая «добродетельная» жизнь, которая вот-вот на­хлынет на гнездо злонамеренных персонажей и смоет его. Тут дело не в торжестве добродетели в финале пьесы, а в неоднородности двух миров: сценического, видимого, и то­го, который подразумевался. Вспомним лишь «Недоросль» Фонвизина: эта ярчайшая и правдивейшая русская коме­дия XVIII века строится все же на выявлении такого конт­раста. «Горе от ума» Грибоедова полностью не рвет с этой традицией, но пытается приспособить ее к новым задани­ям. Тут «изолирован», противопоставлен потоку жизни не видимый мир отрицательных персонажей — Фамусовых и Хлестовых, а внесценические одинокие фигуры князя Григория и других «врагов исканий» вместе с находящим­ся на сцене, но столь же одиноким Чацким. Однако, как бы то ни было, существуют два мира и между ними — де­маркационная черта.

Гоголь — первый русский драматург, который стер эту черту. От города в «Ревизоре» до границы—«хоть три года скачи» — не доедешь, но есть ли на всем этом пространст­ве хоть одно место, где бы жизнь протекала по иным нор­мам? Хоть один человек, над которым были бы властны другие законы? В комедии всё говорит за то, что такого места и таких людей нет. Все нормы общежития, обраще­ния людей друг к другу выглядят в пьесе как повсемест­ные. Они действуют и во время пребывания в городе необычного лица — «ревизора». Ни у кого из героев пьесы не появляется потребности в иных нормах или хотя бы в частичном видоизменении старых. С первых же минут открытия «ревизора» к нему почти рефлекторно потянулась длинная цепь взяткодателей — от городничего и чиновни­ков до купцов. Конечно, могло быть и так, что «ревизор» не взял бы. Но тот, с кем случилось бы подобное, знал бы, что это его личное невезенье, а не победа честности и за­кона над неправдой.

Но откуда у героев пьесы (а вместе с ними и у зри­телей) такое убеждение? Из своего личного, «городского» опыта. Они знают, что их нормы и обычаи будут близки и понятны другим, как язык, на котором они говорят, хо­тя, вероятно, большинство из них не бывало дальше уезда или, в крайнем случае, губернии.

Словом, город «Ревизора» устроен так, что ничто не ограничивает распространение идущих от него токов вширь, на сопредельные пространства. Ничто не мешает «самодвижению» чудесного города. Как в «Ночи перед Рождеством» о Диканьке, так теперь о безымянном городе «Ревизора» писатель мог бы сказать: «И по ту сторону го­рода, и по эту сторону города...»

Как я пытаюсь показать в другом мосте, гротеск неминуемо ведет к повышенной обобщенности. Благодаря фантастике и другим формам остранения, из целой исто­рической эпохи (или нескольких эпох) извлекается её «смысл». «История одного города» Салтыкова-Щедрина это не только история одного города (Глупова или любого другого), а — в определенном разрезе — вся русская жизнь, то есть те «характеристические черты русской жизни, которые делают ее не вполне удобною». Диапазон обоб­щаемого в гротеске может расширяться и дальше, до «под­ведения итогов» всей истории человечества, как в «Путешествиях Лемюэля Гулливера» Свифта.

С другой стороны, те гротескные произведения, кото­рые, подобно «Невскому проспекту» или «Носу», скон­центрированы на одном, исключительном, анекдотичном случае, тоже подводят к повышенной обобщенности. Именно потому, что предмет изображения здесь «стра­нен», единичен, он — как исключение — подтверждает правило.

«Ревизор» представляет собою редкий случай произве­дения, в котором повышенная обобщенность достигается ни первым, ни вторым способом. В «Ревизоре», строго го­воря, основа — вполне «земная», прозаическая, негротеск­ная, в частности, в комедии совсем нет фантастики. Гротесков только дополнительный тон, «отсвет», о чем мы будем говорить в своем месте. Этот гротескный «отсвет» усилива­ет обобщающий характер комедии, но зарождается он уже в самой структуре «сборного города». В гоголевской коме­дии словно спрятан секрет, благодаря которому все её краски и линии, такие обычные и будничные, удвояются, приобретают дополнительное значение.

Осмысливая свой творческий опыт драматурга, в пер­вую очередь опыт «Ревизора», Гоголь дважды ссылался на Аристофана: в «Театральном разъезде...» и в статье «В чем же, наконец, существо русской поэзии и в чем ее особенность».

В «Театральном разъезде...» происходит диалог между двумя «любителями искусств». Второй высказывается за такое построение пьесы, которое охватывает всех персона­жей: «...ни одно колесо не должно оставаться как ржавое и не входящее в дело». Первый возражает: «Но это выхо­дит, придавать комедии какое-то значение более всеобщее». Тогда второй «любитель искусств» доказывает свою точку зрения исторически: «Да разве не есть это ее [коме­дии] прямое и настоящее значение? В самом начале коме­дия была общественным, народным созданием. По крайней мере, такою показал ее сам отец ее, Аристофан. После уже она вошла в узкое ущелье частной завязки...».

Имя Аристофана названо Гоголем и в статье «В чем же, наконец, существо русской поэзии...», но в несколько ином контексте. «Общественная комедия», предшествен­ником которой был Аристофан, обращается против «целого множества злоупотреблений, против уклоненья всего общества от прямой дороги».

В размышлениях Гоголя об Аристофане заметен инте­рес к двум, конечно, взаимосвязанным вопросам: о приро­де обобщения в комедии и об ее построении, о «завязке». На последнем вопросе уместнее остановиться несколько ниже. Но первый имеет прямое отношение к теме настоя­щей главы.

Несомненно, что интерес Гоголя к Аристофану стиму­лировался известным сходством их художественной мысли. Гоголю близко было стремление к крайнему обобщению, которое отличало древнюю аттическую комедию и делало её «общественным, народным созданием».

Это сходство впервые обосновал В. Иванов в статье «“Ревизор” Гоголя и комедия Аристофана». Отличие «Реви­зора» от традиционной европейской комедии и сходство с аристофановской в том, что его действие «не ограничи­вается кругом частных отношений, но, представляя их слагаемыми коллективной жизни, обнимает целый, в себе замкнутый и себе удовлетворяющий социальный мирок, символически равный любому общественному союзу и, ко­нечно, отражающий в себе, как в зеркале... именно тот об­щественный союз, на потеху и в назидание коего правится комедийное действо». «Изображение целого города взамен развития личной или домашней интриги — коренной за­мысел бессмертной комедии». В соответствии с этим «все бытовые и обывательские элементы пьесы освещены со сто­роны их общественного значения... все тяжбы и дрязги, на­веты и ябеды выходят из сферы гражданского в область публичного права».

Комедия Гоголя, заключает В. Иванов, «по-аристофановски» изображает русскую жизнь в форме «некоего социального космоса», который вдруг потрясается во всю свою ширь.

Надо сказать, однако, что это тонкое сопоставление Го­голя с Аристофаном незаметно переходит в отождествле­ние двух художников. Автор статьи не учитывает, что на природу обобщения у античного драматурга Гоголь смот­рит сквозь призму современных ему требований и совре­менного ему художественного опыта.

Место действия у Аристофана — открытая площадка, не только в «Птицах», где события в самом доле происхо­дит в птичьем полисе, между небом и землей, но и в дру­гих комедиях. Можно сказать, что сцена у Аристофана не замкнута, космически не ограничена.

У Гоголя же есть вполне конкретная «единица» обоб­щения — его город. Опыт новейшего искусства, и, в част­ности, классицизма и Просвещения, не прошел для Гоголя бесследно. Его город локально ограничен, и вместе с тем он «сборный». Это конкретно оформленный, осязаемый го­род, но бездонно-глубокий по своему значению. Словом, к обобщению, широте Гоголь идет через пристальное и строго целенаправленное изучение данного «куска жиз­ни» — черта, возможная только для нового сознания, ху­дожественного и научного.

Я не говорю здесь подробно, что общественная конкрет­ность сочеталась у Гоголя с конкретностью психологиче­ской. К Гоголю как к писателю XIX века, художнику критического реализма, не подходит замечание, будто бы он изымает своих героев из сферы гражданского права в пользу права публичного. Гоголевское «право» — это осо­бое «право», в котором увязаны в одно целое и публичный и гражданский аспекты (разумеется, в смысле, свобод­ном от господствовавших официальных правовых поня­тий).

Как известно, в 1846—1847 годах Гоголь предпринял попытку переосмысления «Ревизора». В «Развязке Реви­зора» устами Первого комического актера было сообщено, что безымянный город — это внутренний мир человека, наш «душевный город»; безобразные чиновники — наши страсти; Хлестаков — «ветреная светская совесть»; нако­нец, настоящий ревизор — подлинная совесть, являющаяся нам в последние мгновения жизни... Толкование мисти­ческое, сводящее почти на нет весь общественный, со­циальный смысл комедии. Однако интересен метод «Раз­вязки Ревизора», как бы отражающий в кривом зеркале метод «Ревизора» настоящего.

По тонкому замечанию В. Иванова, «Развязка Ревизо­ра» снова «обличает бессознательное тяготение Гоголя к большим формам всенародного искусства: как в первоначальном замысле мы усмотрели нечто общее с «высо­кою» комедией древности, так сквозь призму позднейшего домысла выступают в пьесе-оборотне характерные черты средневекового действа».

Следовало бы только подчеркнуть, во-первых, что но­вый образ Города был построен на старом фундаменте, что он паразитировал на силе обобщения, скрытой в реалисти­ческом «Ревизоре». А во-вторых, новое обобщение Гоголя также скрывало в себе черты современного сознания — на этот раз мистически-русофильского толка.

Возвращаясь же к «Ревизору», нужно выделить еще одну — пожалуй, главную — черту, делающую обобщение гоголевской комедии современным. Мы помним, что карти­ну Брюллова писатель назвал современной потому, что «она совокупляет все явления в общие группы» и выбира­ет «кризисы, чувствуемые целою массою». Гоголевский «сборный город» —это вариант «общей группы», однако все дело в том, что ее существование в современности по­чти невозможно. Может быть, и возможно, но эфемерно, недлительно. Ведь господствующий дух нового времени — раздробление («страшное раздробление», говорит Го­голь). Значит, неминуемо грозит распасться, разойтись— по интересам, наклонностям, стремлениям — все то, что писатель собирал «по словечку» в одно целое.

Но целое для Гоголя настоятельно необходимо и важно. Это вопрос не только художественный, структурно-драма­тургический, но и жизненный. Вне целого Гоголь не мыс­лит себе познания современности. Но вне целого Гоголь не мыслит себе и правильного развития человечества. Каким же путем удержать «общую группу» от рас­падения?

Очевидно, возможны были два художественных реше­ния. Или соединять «все явления в общие группы» вопреки духу времени, духу разъединения. Но такой путь чреват был опасностью идеализации и скрадывания проти­воречий. Или же — искать в жизни такие моменты, когда эта цельность возникает естественно — пусть ненадолго, подобно вспышке магния,— словом, когда цельность не скрадывает, а   обнажает  «страшное  раздробление» жизни.

И тут мы должны обратить внимание на вторую часть гоголевской фразы: «...и выбирает сильные кризисы, чув­ствуемые целою массою». По представлению Гоголя, такой выбор диктуется «мыслью» картины. О «мысли» произве­дения — в частности, драматургического — Гоголь не уста­ет напоминать из года в год. Так, в «Театральном разъез­де...» говорится: «...правит пиесою идея, мысль. Без нее нет в ней единства». Гоголевская формула «мыс­ли» толкуется исключительно как указание на «идейность» произведения, тогда как в действительности у неё есть более конкретный смысл.

В «Портрете» (редакция «Арабесок») Гоголь писал, что иногда осенял художника «внезапный призрак вели­кой мысли, воображение видело в темной перспективе что-то такое, что схвативши и бросивши на полотно, можно было сделать необыкновенным и вместе доступным для всякой души».

Итак, это не идея произведения вообще, а скорее нахо­ждение некой современной ситуации («сильного кризи­са»), которая бы позволила замкнуть группу действующих лиц в одно целое.

В статье «Последний день Помпеи» это положение вы­сказано еще отчетливее: «Создание и обстановку своей мысли произвел он [Брюллов] необыкновенным и дерзким образом: он схватил молнию и бросил ее целым потопом на свою картину. Молния у него залила и потопила все, как будто бы с тем, чтобы все выказать, чтобы ни один предмет не укрылся от зрителя». «Молния» — то есть извержение вулкана —  вот та сила, которая замкнула «общую группу» людей да­же при страшном и прогрессирующем раздроблении жизни.

Но не так ли и Гоголь необыкновенно и дерзко «бросил» на полотно идею «ревизора», которая залила и потопила весь город? Словом, Гоголь создал в комедии насквозь со­временную и новаторскую ситуацию, в которой раздирае­мый внутренними противоречиями Город оказался вдруг способным к цельной жизни — ровно на столько времени, сколько понадобилось для раскрытия его самых глубоких, движущих пружин.