Помещаем рецензию Андрея Немзера на книгу Леонида Зорина:

Век. Ужас. Счастье

Издана новая книга Леонида Зорина

В далеком 1981 году Давид Самойлов написал страшное и прекрасное восьмистишье. Исповедальное, но предельно точно выразившее общую трагедию цеха и поколения. Мне выпало счастье быть русским поэтом. / Мне выпала честь прикасаться к победам. Книга Леонида Зорина "Нулевые годы. Проза последних лет" (М., "НЛО") полнится гулом могучего самойловского реквиема. Мне выпало горе родиться в двадцатом, / В проклятом году и в столетье проклятом. Зорин моложе ушедшего собрата - век ему выпал тот же. В романе "Трезвенник" (завершен в рубежном 2000-м году, открывает новый том, видится мне вершиной зоринской прозы), писатель прощался с тем веком: "Теперь он отбрасывает копыта. Но ими он многих еще достанет. Не век, а какая-то скотобойня. Попробуй, увернись от него".

Не увернешься. Как от русской истории. Как от своего назначения. Как от того недуга бытия, что властен на всех стихиях. Об этом Зорин писал после "Трезвенника". Об этом четыре повести (последняя из них - "Поезд дальнего следования" - вышла в июньском "Знамени"), шесть "вечерних рассказов", короткие записи, пополнившие ведущиеся смолоду "Зеленые тетради" (М., "НЛО", 1999). В финале повести "Габриэлла" герой (один из "сдвинутых" двойников автора) от воспоминаний об упущенном и все же неотменимом счастье переходит к размышлениям о будущем, "которого нет". Ни у него, ни у его "книжек". Отчаяние перебивается пушкинским но если - надеждой на хотя бы "единственное словечко", что соединит "твое прощанье и твой привет" и придаст "подобие смысла" несуразной жизни. "Сколько в ней слякоти и лузги, но все-таки были и вспышки солнца. Дождь словно набирал с каждой каплей все большую неудержимую силу. Однако Безродов то ли не чувствовал вдруг рухнувшего с неба потока, то ли, наоборот, желал его. Хотелось, чтобы он становился все злее. Хотелось не благодатного ливня, не вешней грозы - второго потопа, который смыл бы с лица планеты все то, что так ее изуродовало". Так заклинал стихию обездоленный король Лир - не зря одна из зоринских записей посвящена этой трагедии. К выводу об извечном несовершенстве бытия приходят и мало схожие друг с другом персонажи, и их создатель, прошедший долгий путь от юношеской бесшабашной веры в свою звезду до сегодняшних признаний. "Так, значит, это все то же безумие, все та же неутоленная жажда - запечатлеть, закрепить, записать все, что ты видел, и все, что ты слышал, упрямо делать свою работу? Да, разумеется, разумеется - работа, работа, всегда работа. Сперва заслоняешься ею от жизни, потом защищаешься ею от смерти" ("Юдифь"). Веря и не веря в то самое "единственное словечко". Ощущая неизбежность проигрыша, который не выкупается внешним успехом. Обольстительно обманчивым и неверным - "удачник" Зорин это знает точнее патентованных рыдальцев, при любой погоде сетующих на судьбу. Он не жалуется. Как не жаловался - вопреки поверхностному чтению - Самойлов. Мне выпало все. И при этом я выпал. / Как пьяный из фуры в походе великом. // Как валенок мерзлый, валяюсь в кювете. / Добро на Руси ничего не имети.

Может, не только на Руси. От того не легче. И как быть, если имеешь, если тебе даны - страсть, воля, вкус, жажда творчества и жажда жизни? Ответ в двух сопряженных признаниях. "Пожалуй, ни одну свою пьесу я не писал с таким родственным чувством, как "Графа Алексея Константиновича". И ей-то не было суждено пробиться на сцену. Что тут поделаешь? Не понят был и ее герой, не оценен, как того заслуживал. <На мой взгляд, зоринская пьеса о Толстом - самое весомое "слово" о великом поэте; кстати, очень важном и для Самойлова. - А. Н.> Значит, и мне роптать не пристало". Не пристало - по "родству" с графом Алексеем Константиновичем. Не пристало, ибо - при всех полынных оговорках - сердце знает: "Счастье - это когда днем пишешь текст, а ночью обнимаешь женщину".

Андрей Немзер

А вот как начинается роман "Трезвенник":

1

С шахматным мастером Мельхиоровым судьба свела меня еще в отрочестве - в конце пятидесятых годов. Это была большая удача.

Наверно, я больше почуял, чем понял, насколько опасен мой нежный возраст. На каждом шагу тебя ждут искушения, а значит, возможны и неприятности. Нужно найти свое укрытие. Мне повезло - я увлекся шахматами.

Еще важнее - найти наставника. Тем более, в этот ломкий сезон. Тут мне повезло еще больше.

Илларион Козьмич Мельхиоров был старше нас лет на двадцать пять, но выглядел пожилым человеком из-за небритости и плешивости. Его узкое рябое лицо не отличалось благообразием. Над тонкими бледными губами почти угрожающе нависал горбатый клювообразный нос. Зато завораживали глаза, подсвеченные тайной усмешкой и неким знанием, суть которого мы не могли еще разгадать.

Занятия проходили раскованно. В сущности, это был монолог, витиеватый и патетический. Казалось, что он отводит душу, обрушивая на наши головы свои затейливые периоды. Надо сказать, что мы не сразу привыкли к этой странной манере. Высмеивает? Мистифицирует? Устраивает ежевечерний спектакль? Или естественно существует - просто таков, каков он есть?

Сразу же, на первом уроке, когда кто-то из нас исказил его отчество, он разразился язвительной речью:

- Нет, юный сикамбр, не Кузьмич, а Козьмич. Я понимаю, что "Кузьмич" привычней нетребовательному слуху. Но тут принципиальная разница и неодолимая дистанция. Отец мой - Козьма, отнюдь не Кузьма. Кузьма - это курная изба, гармошка, несвежие портянки и ни единой ассоциации, кроме известного заклинания: "я покажу вам кузькину мать". Козьма - это другая музыка. Был некогда в отдаленных веках прославленный итальянский мужчина, снискавший общее уважение - некто Козимо Великолепный. Козимо! Именно это имя и соответствует Козьме. Можно еще упомянуть почтенных Косьму и Дамиана. Я уж не говорю о Пруткове, этом писателе божьей милостью, носившем с необычайным достоинством "имя громкое Козьмы". Надеюсь, что больше никто из вас не назовет меня так неряшливо Илларионом Кузьмичом.

Эта чеканная декларация произвела на нас впечатление. Особенно бурно прореагировали двое - Випер и Богушевич. Они попытались зааплодировать, но Мельхиоров пресек их порыв.

- Не надо, Випер и Богушевич, воспринимать с такой экзальтацией мое деловое пояснение. Реакция ваша неадекватна, и я могу ее интерпретировать в самом невыгодном для вас свете. Либо как жалкое подхалимство, либо как еще более жалкую и тщетную попытку насмешки. Ни то, ни другое вас не украсит. Искательство было бы недостойно будущих шахматных мастеров, а Хамовы ухмылки над Ноем, над вашим наставником и просветителем, могут вас только опозорить.

А. Немзер не случайно выписывает как ключевое признание Л. Зорина о счастье: и повести показательно носят имена женщин ("Юдифь", "Габриэлла"), и роман "Трезвенник" легко было бы назвать по главам "Арина", "Нина", "Рена", "Сирануш" и т.д. Работа и любовь - вот тема Л. Зорина. И спасибо ему.