ОБЗОР ГАЗЕТНЫХ РЕПОРТАЖЕЙ ОБ УБИЙСТВЕ МАРИИ ВИСНОВСКОЙ («Северный вестник», 1891, № 3)

от составителя сайта:

Мы помещаем обзор и комментарий к материалам дела корнета Бартенева, убившего в 1890 г. артистку М. Висновскую. Как известно, это дело послужило сюжетной основой рассказа И. Бунина «Дело корнета Елагина».

 

[55] Как жутко и стыдно читать, например, в варшавских газетах отчёт по делу об убийстве артистки Висновской офицером Бартеневым, жутко вовсе не по одному только ужасному, заключительному концу этого дела, а по всей его обстановке, по духу той среды и тем понятиям, какие окружали покойную, постоянно оскорбляли нравственное чувство и прямо влекли её к погибели, толкали в ужаснейшую помойную яму, из которой трудно выкарабкаться и в виду которой легко могла приходить мысль о смерти как о средстве спасения. По общим отзывам, она была девушка талантливая, даровитая, умная, много читавшая и думавшая. Употребляя довольно остроумный приём для защиты своего клиента (Бартенева), г. Плевако говорить, что она в умственном отношении стояла выше его, что она не только более начитана, но и «щедрее одарена от природы душевными качествами», вследствие чего не могла любить его так сильно и безраздельно, как он её любил. Её, действительно, сильно тянуло к артистической деятельности, и она постоянно мечтала о громкой славе, которой могла достигнуть. «Талант её не подлежал сомнению,— говорить главный её начальник, председатель варшавского театрального управления, генерал Палицын, — его оценила вся Варшава; при этом она была, бесспорно, интеллигентной женщиной. Стремление к известности и жажда славы были в ней широко развиты: ей хотелось, чтобы имя её гремело по всему миру»… Как же относятся к ней окружающие и что она встречает в жизни? Отношения к ней носят общий тон, который следующим образом охарактеризовал г. Плевако:

«В нашем обществе, вообще не умеющем уважать женщины, не умеют отличить женщины от актрисы. Наше общество требует, чтобы артистка служила ему не на сцене, но и за кулисами. Оно, не давая ей отдыха, преследует её и дома. Она жаловалась с горечью на тех молодых людей, которые аплодируют ей на сцене и считают, что за это они получают право вторгаться в её будуар, чтобы надругаться над ней, которые видят, что только в этом заключается вся суть и цель жизни артистки. В первое время такое положение мучило Висновскую. Ещё десять лет тому назад она жалуется уже на судьбу, плачет, мечтает о смерти, хотя смерть эту идеализирует, и выражает желание умереть в цветах. Рукоплескания не удовлетворяли её. Ей нужно было сердце, которое любило бы её, нужен был человек, который понял бы её».

Она очень дорожила всяким проблескам искренне любви. Иной раз ей казалось, что наконец она нашла то, что искала, но вскоре [56] же ей приходилось убеждаться, что «все окружающие её искали не любви, а только победы». Вот почему в её записной книжке и встречаются такие, по-видимому, противоречия: сегодня она восторгается и считает чуть не героем того, о ком завтра же выражается более чем нелестно. За нею постоянно все ухаживают, начиная с товарищей-актёров и кончая офицерами и гимназистами, но ухаживают дурно, в известном только смысле. Её преследуют любовью, за нею бегают по пятам, разыскивают, когда она уезжает отдохнуть к матери, подмигивают, вращают зрачками, умоляют и угрожают, но она отлично видит, что это вовсе не любовь, которая ей нужна как душевное упокоение. Она становится нервной: «она была ужасно нервная женщина, – говорит генерал Палицын, – и в этом отношении очень напоминала ребёнка: её так же легко, как и ребёнка, можно было заставить плакать, расстроить, утешить и успокоить». У неё стали являться галлюцинации. Эта всеобщая погоня за девушкой просто возмутительна. Охотно допускаем, что во всём этом была и её доля вины, что она сама позволяла себе иногда кокетничать с некоторыми из своих поклонников; но, во-первых, мы не знаем, в какой мере она кокетничала и была искренна, во-вторых, мы видим, как чистосердечно и глубоко раскаивается она в таких случаях (с Бартеневым), и, в-третьих, нисколько это не оправдывает её поклонников. Никто из них даже жениться на ней не хотел. Предложение чуть ли не все делали, но как только дело доходило до серьёзного шага, так оказывалось, что это почему-то ниже их достоинства. Свидетельница Юлия Крузевич рассказывает, что во время службы Висновской на сцене в Кракове публика любила её, что она была принята «во многих хороших домах», и что ходили слухи, что на ней не прочь был жениться какой-то «Абрагамович, который с этой целью посещал её довольно часто», но слухи эти оказались неверны. Г. Крживошевский сам заявил на суде, что он просил руки Висновской «только в шутку» и что самый разговор с нею о найме квартиры также считал «шуткой». Актёр Мышуга говорит, что он был близким другом Висновской и одно время собирался жениться на ней, что он её любил и что она его также любила. Это было в 1884—1885 гг., но это нисколько ему не помешало в 1885 г. жениться на другой, а когда семейная жизнь оказалась неудачной, – снова начать ухаживать за Висновской и ревновать её к Бартеневу. Свидетельница Орловская говорит, что Висновская дала ему снять с пальца кольцо (подаренное ей Бартеневым, которое она должна была носить как обручальное и которое Мышуга сломал) «только из боязни, что он иначе мог бы сломать ей палец»; а другой свидетельнице, Эмме Штенгель, покойная показывала на шее знаки, происшедшие от пальцев Мышуги, когда он, отнимая кольцо, схватил её за горло. Появляется наконец на сцену Бартенев. Скромный и очарованный её красотой, он не высказывает сначала никаких желаний, а только слушает её, смотрит на неё и любуется ею, как картиной. Ей начинает казаться, что он искренне её любит, что в лице его судьба посылает ей наконец счастье. Одно уже это невольно располагает её к нему, и она отвечает ему вниманием. А ему становится всё более и более необходимым её общество, он учащает визиты и, наконец, просит у неё руки. Она «польщена», и это только еще более усиливает её расположение. Между тем она вскоре же начинает замечать, что и он не лучше других, что и он так же, как другие, смотрит на неё. Это её огорчает и производит разлад в душе. Относительно свадьбы, по словам Бартенева, за одним только была задержка: он должен был сначала испросить разрешения и благословения у своего отца, для чего и поехал в деревню; между тем отцу он даже не заикнулся об этом, а, возвратясь в Варшаву, сказал Висновской, что отец не согласен на их брак. Г. Плевако говорит, что он был уверен в том, что отец откажет, и что это будто  бы всё равно – говорил он с ним или нет. Нет, это не всё равно: может быть, отец, зная какие-нибудь примеры или представив себе нечто подобное тому, что вскоре произошло, дал бы иной ответ; наконец, когда взрослые люди действительно любят, то разве они спрашивают у родителей, как им быть. Бартенев сам не знал: жениться ему или нет и, по всей вероятности, сам считал такую женитьбу для себя мезальянсом, а если не мезальянсом, то во всяком случае рискованным шагом, который мог поставить его в неловкое положение относительно родных и общества. Другое дело так жить с Висновской или иметь её  содержанкой: это — шик, по понятиям той среды, в которой он вращался, и никоим образом компрометировать его не могло. Это наполняло бы только сердца мужчин завистью, а сердца женщин — ревнивым любопытством. Однако он любил Висновскую. Любовь эта была дикою, чисто животною, подозрительною, которая только усилилась, когда он заметил в Висновской некоторое охлаждение к себе: ты должна принадлежать мне или никому – вот несложный и мрачный смысл этой любви. «Я не могу без тебя жить, я убью себя», — говорит такой влюбленный, а возлюбленная слышит откуда-то продолжение этого голоса: «но тебя также убью, и убью тебя сначала». Бартенев однажды сказал у неё в гостиной, что застрелится, и взял в рот или приставил себе к виску дуло револьвера. Она на коленях умоляла его не делать этого. При её нервности случай этот произвел на неё очень сильное впечатление. Ей и впоследствии всё казалось, что он может застрелиться, причем она, по видимому, совсем не подумала, что если бы он серьезно решился застрелиться, то мог бы исполнить это всегда и в другом месте, что человек, который ставит другому человеку свое требование, под условием самоубийства, приставляет к виску револьвер, и посматривает, и ждет, чтобы ему скомандовали «Пли!», обыкновенно бывает уверен, что не услышит этой команды. Гораздо чаще такие люди заменяют револьвер вином, т. е. попросту пьют с горя, как это и делал Бартенев. То, что у неё не было таких соображений в голове, относится, конечно, только к её чести. В другой раз он приставил револьвер уже к её виску. При каких условиях и вследствие чего это было — вопрос невыясненный, потому что из действующих лиц только одно осталось, но зато другой вопрос, что Бартенев принадлежал к разряду людей, которые, по мотивам чисто личным, могут убить любимого человека, выяснился вполне. Есть люди, у которых поднимется рука на врага, на себя  наконец, но ни за что не поднимется на слабейшее любимое существо, и есть люди, у которых рука гораздо свободнее действует.      Объявив, что отец не согласен на свадьбу и что свадьба не может состояться, Бартенев, как ни в чем не бывало, продолжал бывать у Висновской, по-прежнему ухаживал за нею, ревновал, требовал, чтобы она носила его кольцо, и т. д. «Ему казалось, — говорит г. Плевако, — что их взаимная любовь не только не будет компрометировать ее, но, наоборот, принесет ей даже пользу». Еще бы: уже одним тем принесет пользу, что разгонит остальных поклонников. А «если он хотел и требовал, — продолжает г. Плевако, — чтобы она отдалась ему и принадлежала ему, то исключительно как человеку, который питает к ней глубокую, чистую и горячую любовь». Может быть, это и очень хорошо в защитительной речи, но как объяснение действий — никуда не годится.

      А Висновская  между тем переживала в это время поистине страшный душевный процесс: увидев, что Бартенев такой же, как и другие, она разочаровалась в нем и убедилась, что не может любить его так глубоко, как бы хотела, и в то же время сильно мучилась и раскаивалась, что позволила так далеко развиться в нем чувству любви, что поощряла это чувство. Она серьёзно боялась, как бы он не застрелился: страх иметь его смерть на своей душе и сознание своей виновности перед ним повергали её в глубокое отчаяние и заставляли всё больше и больше думать о смерти. Сначала она собиралась было уехать, думая что Бартенев забудет её, брала отпуск и уезжала на время в Краков и Закопаное, но, во 1-х, это было слишком близко, а, во 2-х она была связана контрактом с варшавскою сценою, следовательно должна была скоро возвратиться [59] оттуда, хотела она потом совсем оставить Варшаву и перебраться на лондонскую сцену. Нервы её в это время были так расшатаны и здоровье так плохо, что, выражаясь служебным языком г. Палицына, в таком виде она «не могла быть полезной для варшавской сцены». Поэтому он сам предлагал ей поехать в отпуск и полечиться, предлагал даже расторгнуть контракт с театром и оказать ей содействие в Лондоне. Последние две вещи очень ее обрадовали, но когда Бартенев, узнав об этом, объявил, что и он в таком случае тоже переберется в Лондон, она увидела, что ей от него не уйти. Она стала бояться его, стала инстинктивно избегать его, и этот безотчетный страх всё увеличивался. Оставалось одно – уехать в Америку, но  для этого надо было больше средств, на руках у неё была старуха-мать, да и вообще это было гораздо труднее, а, с другой стороны, опять являлись  опасения, как бы не случилось  чего с Бартеневым... Она говорила г. Палицыну, что жизнь ее связана с жизнью другого человека, что она кокетничала с ним и зашла в кокетстве слишком далеко, что она «так сильно виновата перед этим человеком, что не знает, чем искупить свою вину», она говорила, что боится этого человека и что «единственный исход и единственная развязка – это смерть». Она не называла имени, но говорила, что ее страшит мысль, что этот человек может лишить себя жизни и что перед нею всё более и более вырастает необходимость двойного, совместного с ним самоубийства. Г. Палицын не расспрашивал ее по этому поводу, потому что имел «правило» — не вмешиваться во внутреннюю жизнь артистов, и потому, что самая мысль о таком самоубийстве казалась ему просто «продуктом болезненной работы расстроенного воображения». А Бартенев между тем продолжал свои ухаживания и посещения, или, вернее говоря, преследования. По городу стали ходить в изобилии разные слухи и сплетни; на нее начали нападать с насмешками окружающие и даже близкие; как нарочно, в это время обострились и её хорошие отношения с печатью, которая прежде превозносила её, а теперь стала бранить, смеяться  и делать разные намеки. Кто знает, как грубо и бесцеремонно отзывается обыкновенно наша печать об игре артистов, как подобное отношение, ведущее свое начало из крепостной эпохи, может оскорблять деликатное женское чувство (рецензенты разбирают, например, в самых непристойных выражениях красоту женских форм, называют игру бессмысленной, исполнителей – ничего не понимающими и т.д.), тот поймет, как всё это должно было действовать на полубольную  Висновскую. Она просит наконец Бартенева нанять для их свиданий отдельную квартиру, находя это и для себя, и для него удобнее. Квартира нанимается. Но сообразить, что это может повести  к сближению, [60] она чувствует, что хоронит таким образом свои мечты о славе, и в ней снова загорается страсть к сцене. Публика, несмотря на газетные отзывы, по-прежнему встречает ее хорошо. Она по-прежнему играет с увлечением и старательно изучает роли. Ей наконец становится жаль расстаться с товарищами. Она говорит Бартеневу: «пожалей меня и пощади... Дай мне еще немного послужить искусству, которому я отдала всю свою прошлую жизнь. Погоди немного – и потом я буду твоя». Он по-видимому, не прекословит, но когда она возвращается к мечте о поездке на 11 месяцев за границу, которую ей обещал устроить г. Палицын, то и он начинает собираться вслед за нею. За несколько дней до ее смерти он передает ей ключ от квартиры. Она говорит: «теперь уж поздно». Он неправильно понимает это выражение: относит его не ко времени дня, а к квартире и вообще к себе, начинает пить, пишет ей письмо и возвращает ее вещи. И вот она летит к нему ночью в казармы, рискуя окончательно уронить свою репутацию; затем проводит с ним два часа  в новой квартире, дает обещание и завтра явиться и сдерживает слово. Кажется, для Бартенева цель обладания достигнута. Он говорит, что еще раньше, в день обмена кольцами (26 марта 1890 г.), она уже всецело принадлежала ему (этому обстоятельству и следствие, и защита, словом все, уделяют почему-то особенное внимание). Кажется, Висновская, по выражению г. Плевако, «исполнила долг совести»,  кажется, тут бы и конец треволнениям и можно было начать жить–поживать да добра (или детей) наживать, а между тем тут-то именно и разыгралась готовившаяся катастрофа. Как всё происходило, мы не знаем, а знаем только, что произошло: Висновская оказалась убитой Бартеневым, для  прекращения начавшихся мучений от принятого ими совместно яда, а сам он благополучно переварил яд и остался жив. Явившись в полк, он сказал товарищам, что убил Маню; затем явился к начальству и сам снял с себя погоны, как непригодные уже более для человека, который офицером не будет.

Г. Плевако объяснял  дело так, что Висновская,

... отправляясь на свидание, хотела уверить его, что устранены уже все поводы, заставлявшие его думать о самоубийстве. Она взяла с собой револьвер и яд, чтобы возвратить ему и чтобы доказать этим, что она не опасается более за него, что он достиг всего, к чему стремился, что она уверена в прочности установившихся отношений и взаимной любви. Сначала они вели веселый разговор, его небогато одаренная натура совершенно была поглощена счастьем данной минуты. О будущем он не думал, жил только настоящим. Достаточно было, чтобы из сотни сказанных ею приятных слов одно оказалось неприятное, чтобы он пришел в дурное настроение. Висновская, более начитанная, щедро одаренная от природы душевными качествами, не могла отдаться всем своим существом, подобно Бартеневу, упоению этой ночи. Она скорее чувствовала, что исполняет только долг [61] совести. Она начинала думать о завтрашнем дне. Сегодня счастье, сегодня человек этот  любит ее, боготворит, но что будет завтра? Завтра опять будет так же мрачно, как всегда. Он начнет анализировать и присматриваться к этому черному пятну, омрачающему ее прошлое. Он натура узкая и простая. Он не понимает ее души, не понимает ее мрачного настроения и объясняет всё это тем, что ей с ним скучно, что она недовольна этой ночью. Вследствие этого и он сам впадает в мрачное настроение духа.

  Что его ожидает? Жениться он не может; она уедет за границу. А если и останется здесь на сцене, то должна будет идти навстречу целому ряду затруднений, которые создались их связью. Если она останется с ним, то чем  они будут жить? Если она уедет за границу, то они расстанутся надолго. Но как она-то несчастна: она может получить право уехать в отпуск не иначе, как под условием двухнедельного пребывания против воли в другом месте. «Любишь меня, не желаешь со мной расстаться? – говорит Висновская, так убей меня». Очень вероятно, что она хотела только погрузиться в этот мрачный тон, может быть, она насыщалась струями любви и смерти, но она забыла, с кем имеет дело и зашла слишком далеко. Он ее раб, он слепо верит ей и слепо повинуется ей, он дает ей яд и сам принимает его.

  Всё это, повторяем, только предположения г. Плевако. Может быть, всё так и действительно было, а может быть, и несколько иначе, менее выгодно в нравственном смысле для его клиента. В предсмертных записочках  Висновской ни слова не говорится о том, что она добровольно умирает, что она самоубийца, а напротив, попадаются слова: «ловушка», «западня», «он правосудие»… Но допустим предположение г. Плевако, что всё это она написала для того, чтобы быть погребенной по христианскому обряду, в качестве убитой, а не самоубийцы, для того, чтобы вдвойне не огорчить любимую мать, отличавшуюся религиозностью. Согласимся также, что он, как военный человек, не был трусом и не боялся смерти, что не застрелился он только потому, что был в такой власти у Висновской, что являлся только слепым исполнителем ее приказаний, а насчет его она никаких приказаний не сделала. «Пожелай она умереть после него, прикажи она ему застрелиться раньше, чем она умереть – он беспрекословно пустил бы себе пулю в лоб», а когда она умерла без распоряжений, то он уж и «не знал, что дальше, — некому было им распорядиться», и потому весьма резонно рассудил жить. Далее г. Плевако продолжает: «она выпила яда больше, он – меньше. Может быть, яд действовал медленно, она мучилась, извивалась в судорогах. Он не мог перенести ее страданий, он принял эти страдания за предсмертную агонию и спустил курок». Выходит, что спустил курок чуть  ли не из сострадания. Многие не только допускают, но и понимают такое сострадание, и оно сплошь и рядом, в той или иной форме, имеет место в жизни; но мы его совсем не понимаем, точно так же как не понимаем, как могут вязаться с понятиями о любви и храбрости такие действия, когда сам человек принимает [62] яда меньше, а другому дает больше. Если он делает это даже бессознательно, в силу инстинкта самосохранения, то мы и тогда скажем: не велика его любовь и слишком целесообразна храбрость. Ужасы смерти, какие видел Бартенев, все-таки не тяжелее самой смерти. Хотя я никогда еще не умирал, но думаю, что это так; между тем г. Плевако делает такое сопоставление того и другого, что можно, пожалуй, подумать обратное: «смерть представлялась Висновской такою, — говорить он, — какою она привыкла видеть ее на сцене, о какой мечтала своей поэтической душой. Это не была та страшная, отвратительная смерть, которой она боялась». Я не берусь описывать всего пережитого покойною Висновскою и не намерен вовсе быть вторым прокурором для Бартенева, не могу излагать и всего хода этого злополучного дела, несмотря на весь общественный и психологический интерес. Это завлекло бы слишком далеко, да и не входит вовсе в нашу задачу. Нас интересует главным образом в данную минуту открывшаяся картина наших нравов и тех диких понятий и взглядов, какие в великом изобилии живут и циркулируют в обществе. Мы так привыкли и сжились с этими взглядами, что совсем даже не замечаем их дикости. Висновская мне вовсе не представляется какою-нибудь необыкновенною героинею или человеком высшего порядка, но в ней есть очень хорошие и симпатичные черты, благодаря которым она и гибнет. Избери она иное поприще или поведи дело иначе – она могла бы выйти преблагополучно замуж и зажить, как все живут; но ее постоянно что-то тянет вперед и вперед, ей хочется взлететь выше обыкновенного, вздохнуть более широкою грудью, увидеть более обширный горизонт. Это несомненный признак силы. Что вышло бы из этой силы – неизвестно, но во всяком случае это была некоторая величина. Затем мы видим, что она усиленно работает над собой, думает, читает; у нее очень хорошее сердце: она любит мать, товарищей и верит в людей и людям, пока не разубеждается в их порядочности; она хочет искренней и глубокой человеческой любви и на иную любовь не согласна, хотя и кокетничает с некоторыми из поклонников и дорого за это расплачивается; душевные мучения ее о Бартеневе говорят лучше всего об ее большой совестливости и душевной мягкости. Если бы она была похуже, то могла бы жить как другие актрисы, вечно окруженная толпою соискателей ее благоволения, или перейти на положение содержанки; но она не могла быть содержанкой. Все эти черты привлекали к ней людей, наверное, не меньше ее красоты, и любопытно, что в чисто животной погоне за ее красотою расходившиеся грубые инстинкты более всего остервенялись именно около этих светлых точек, точно стремясь их уничтожить и залить своим не[63]чистым потоком. Эта погоня целым стадом за Висновскою, это преследование её Бартеневым и другими, происходившее у всех на глазах, являются положительным позором для нашего времени. Если бы г. Плевако и не столь усердно и искусно обелял Бартенева, мы всё равно согласились бы с ним, что Бартенев вовсе не какой-нибудь особенный изверг, что Бартеневых немало и что многие в аналогичных ситуациях могли бы поступить так же, как он. Но это-то и худо. Плохо воспитанный Бартенев есть именно один из многих, один из полукультурной толпы, не имеющий прочного внутреннего содержания, нагруженный Бог знает какими понятиями и живущий самыми низменными интересами. Он только выскочил из этой толпы, благодаря своей прямолинейности, он только оступился в уголовщину (подвернулась такая скользкая доска), благодаря лишнему градусу животного экстаза, а не то, чтобы делал внутреннее различие между поступками. Полукультурное общество, к которому он принадлежит,  делает ежедневно массу дурных поступков, сплошь и рядом граничащих с уголовными, причём более осторожные люди избегают только последних, и мало кто сознаёт, что и не предусмотренные уложением действия могут быть очень дурными. Посмотрите, что происходит: Бартенев жениться не хочет, потому что боится скомпрометировать себя таким браком и ещё более боится, вероятно, будущего, но требует, чтобы Висновская принадлежала ему, не думая, что это также может её компрометировать; видит, что она его не любит, но в то же время не имеет столько самолюбия, чтобы оставить её в покое, а напротив, преследует её своею любовью; имеет несомненно известный, принятый в его среде кодекс чести, но в то же время не понимает, что бесчестно обманывать любимую женщину, говорить что отец не позволяет жениться и т.п. и ещё бесчестнее убивать её. Следствием выяснено, что в желудке Висновской было лишь незначительное и недостаточное  для отравления количество опия, что она в день смерти была весела, заказывала ужин, приглашала к себе гостей и вообще была далека от мысли об самоубийстве; наконец в одной из записок она прямо говорит, что умирает не по своей воле.  Вод подстрочный перевод этих ужасных коротеньких записок, написанных по-польски: 1) «Человек этот угрожал мне своею смертью — я пришла. Живой не даст мне уйти» 2) «Итак, последний мой час настал: человек этот не выпустит меня живой. Боже, не оставь меня! Последняя моя мысль—мать и искусство. Смерть эта не по моей воле». 3) «Ловушка! Мне предстоит умереть. Человек этот является правосудием!!! Боюсь… Дрожу! Боже, спаси меня, помоги… Вовлекли меня. Это была ловушка.» Г. Плевако говорит, что это было писано нарочно: для матери и христиан[64]ского  погребения. Не имея данных, мы не оспариваем г. Плевако, но думаем, что это совсем неверно психологически и мало согласуется с ходом дела. Письмо Бартенева, после которого Висновская поехала в казармы и на вновь нанятую квартиру, действительно, оканчивалось заявлением, что он лишит себя жизни. Затем он сам говорит, что Висновская несколько раз собиралась уйти домой, но сама или по просьбе его оставалась (сама ли и по просьбе ли только?). После одной из таких просьб она опять легла и задумалась: «какая тишина, — сказала она через некоторое время, — мы точно в могиле». Сам он говорит, что ему особенно было тяжело то, что Висновская сказала ему, что через несколько дней думает ехать на год в Англию и Америку и что свидание это будет последним, что он сильно ревновал её. Даже в самом письме её к матери мы не усматриваем того, что усмотрел г. Плевако. Там тот же вопль о жизни: «жаль мне жизни... Мать бедная, несчастная, но прошу прощения, так как умираю не по собственной воле. Мать — мы еще увидимся там вверху. Чувствую это в последний момент. Не играть любовью»... Всего вероятнее, что Висновская решилась умереть под влиянием хлороформа; никакой агонии и извиваний тела, каких наизвивал г. Плевако, не было, потому что сам Бартенев показал следователю, что когда она легла на диван и, положив на лицо два намоченных хлороформом платка, пришла через некоторое время в забытье, то он присел на край дивана, обнял её левой рукой, а правой приложил к её обнажённой груди револьвер и спустил курок. Посмотрите теперь, что говорят свидетели после такой ужасной драмы, чем они интересуются и что считают, по-видимому, наиболее важным. Мы отчасти уже видели показания мужского персонала; затем не явившийся в суд г. Крум говорит в письменном показании, что Бартенев воображал себя неотразимым красавцем и был уверен, что может покорить всякую женщину. Он рассказывал, что влюблён в Висновскую и не прочь на ней женится. Весною он стал значительно спокойнее и стал круто обрывать разговоры товарищей о Висновской. Это заставило предполагать, что он добился своего. Корнет Носов, также ухаживавший за Висновской, возвратившись из отпуска, нашел, что она охладела к нему и перестал у неё бывать. Председатель спрашивает его, был ли он в интимных отношениях с Висновской? Он просит не спрашивать его об этом и поверить его первоначальному показанию. Применяясь к этим удивительным понятиям, и г. Плевако тоже высказывает не менее удивительные взгляды. Например, он совершенно свободно и без всяких оговорок высказывается об умственных способностях своего клиента: он был человек узкий, менее разви[65]той и даровитый, чем Висновская, «жил не своим умом» и т. д.; но когда заходит речь об успехе его у женщин, то добавляет: «да простит меня подсудимый, но я не верю, чтобы он имел успех у женщин. Нам неизвестно до сих пор, чтобы у него в жизни был какой-нибудь роман; а если, может быть, и был, то, вероятно, он мог похвастать успехом только у женщин низшего разряда. Я думаю поэтому, что роман с Висновской был его первый серьезный роман, где он впервые в жизни увидел — или, может быть, ему показалось, — что им заинтересовалась умная и красивая женщина. Естественно, что он дорожил её вниманием» и т. д. Затем по поводу Висновской г. Плевако разводит тоже самую удивительную психологию. Во-первых, он не считает Висновскую падшею женщиною, а только «полупадшею». Мы не назовем этого слишком снисходительным, потому что большинство свидетелей не характеризуют так Висновскую, а некоторые подвергают сомнению даже её сближение с Бартеневым. Затем, во-вторых, вот как тонко г. Плевако изображает душевное состояние покойной, объясняя почему она не могла быть счастливой, не могла выйти замуж за порядочного человека:
        «В прошлом у неё есть что-то такое, что омрачает это прошлое. Женщина, которая когда-то жила идеалами, не могла не мечтать, что пойдет когда-нибудь рука об руку с мужчиной, в груди которого заложено чистое сердце, которого она полюбит и которому отдаст себя в девственной чистоте. Но её терзала мысль, что первые же минуты счастья будут омрачены, что ей придется иметь тяжелое и грустное объяснение. Но вот вопрос: что она скажет ему? Как примет он её признание? Не будет ли он сравнивать этой любви, которою она будет окружать его, с теми чувствами, которые отравили первые дни её молодости? Он и она могут и не говорить о прошлом, он может дать клятву, что не вспомнит о нём, но она, как умная женщина, сознает, что проступки молодости можно простить, но забыть их совсем — невозможно. Разбитое прошлое всегда будет лежать на ней тяжелым бременем, камнем на душе и не будет давать ей покоя. Её будут вечно и неотступно преследовать призраки. Жизнь её разбита».