К. О.

 

               Маяковский и поэзия XVIII века:

                  ломоносовcкая одическая традиция

              

 Возможность сопоставлять поэтическую систему Маяковского с поэзией таких, казалось бы, далеких и чуждых ему эпох, каким был для него русский XVIII век, обусловлена прежде всего тем, что он «по всему миросозерцанию, по всему складу своего мышления... — поэт глубоко архаический» (М. Вайскопф). Тынянов, впервые отметивший типологическое сходство стиха Маяковского с поэзией классицизма («Он... сродни XVIII веку... Маяковский сродни Державину» — «Промежуток», 1924), связал это родство, в частности, с той «борьбой ... за гражданский строй поэзии» («О Маяковском»), которую вел поэт и которая закономерно привела его к возрождению, вернее, возобновлению жанра высокой (мы не побоимся сказать: торжественной, комплиментарной) оды. Сам Тынянов, назвавший оду «ораторским» (в черновиках даже «декламационным») жанром, не мог не отметить подобных свойств в поэзии Маяковского: «его митинговый, криковой стих ... рассчитан на площадной резонанс ... как стих Державина был построен с расчетом на резонанс дворцовых зал».  Установкой на произнесенное слово, объединяющей Маяковского и поэтов-одописцев, обусловлено и употребление ими сходных приемов организации стиховой речи. «Слово разрастается у Ломоносова в словесную группу» (Ю.Н. Тынянов. «Ода как ораторский жанр»); у Маяковского «слово ... выделялось, и поэтому фраза сжималась» (О н  ж е. «Промежуток»).  В этой связи становится понятно, почему в стихе Маяковского, так же, как  и его предшественников, такую важную роль приобретает, скажем, «сопряжение,» столкновение «далеких» слов. Сопряжение это осуществлялось различными способами (в т.ч. через соединение морфологически или фонетически смежных слов: «пара пароходов» /Маяковский/ — «градов ограда» /Ломоносов/), часто приводя к семантическому слому, смещению значений слова («пламенные звуки»/Ломоносов/ — «стихов заупокойный лом» /Маяковский/). Интересно, что ломоносовской характеристике этого приема, данной им в «Риторике» 1744 г.  («риторические слова те называются, которую саму предложенную вещь точно не значат, но перенесены от других вещей...») точно соответствуют слова Маяковского («Как делать стихи?», 1926): «... метафоризирование... перенос определений, являвшихся до сего времени принадлежностью только некоторых вещей, и на другие слова, вещи, явления, понятия». Это совпадение обусловлено прежде всего тем, что  и для Маяковского, и для Ломоносова тропы, сдвиг привычных значений слова, прежде всего  — средство воздействия на читателя/слушателя. В цитированной уже статье Маяковский называет поэтический образ (одним из «способов делания» которого он объявляет «метафоризирование»)  «одним из больших средств выразительности», то есть — словами той же статьи — «завоевания сочувствия аудитории». Сходной функцией Ломоносов в «Риторике» наделяет ораторское слово вообще: «Красноречие есть искусство... преклонять других к своему... мнению.» Для общей ораторской установки Маяковского характерно появление таких работ, как статья «Как делать стихи?» и «Расширение словесной базы», типологически уподобленным «риторикам» и «поэтикам» XVII-XVIII вв. (ср. рассуждение о «правилах» поэзии в начале первой из упомянутой работ) подобно тому, как для ораторской установки Ломоносова было характерно обращение к самому жанру «Риторики». Объединяет поэтов в этом случае их представление о воздействии поэтического слова на слушателей как о некотором конструируемом эффекте, создание которого — «дело техники».

Интересно, что и Маяковский, и Ломоносов не ограничивались в своих теоретических трудах разговором о том, как «делать» текст, а касались и его исполнения. Ограничимся одним примером. Ломоносов в «Риторике» 1744 г. пишет, что «искусные риторы», «когда что сильными доводами доказывают и стремительными или нежными фигурами речь свою предлагают, тогда изображают оную купно руками, очами, головою и плечьми... Протяженною ж рукою указуют...»  В качестве примера «указания» в «Риторике» 1746 г. Ломоносов приводит строки из своей оды Елизавете 1746 г.: «И се уже рукой багряной...». Слово, таким образом, становилось «стимулом для жеста» (Тынянов). Маяковский в статье «Расширение словесной базы» так описывает чтение своих стихов: «А я читаю:

                          Но я ему...

                                         (на самовар)
(указывая на самовар).» Как и у Ломоносова, жест здесь служит для реализации  заложенного в тексте «моторного» потенциала.

Ораторская установка, объединяющая стих Маяковского с ломоносовской традицией высокой оды и приводившая, как мы видим, порой к самым неожиданным совпадениям, обусловлена общими его представлениями о роли и назначении поэтического слова. «Завоевывая сочувствие аудитории», поэт, подобно своим предшественникам, внушает ей свою точку зрения на некоторые общественно значимые (по его мнению) явления. Залогом бессмертия поэзии и Ломоносов, и Державин, и Маяковский вслед за Горацием считают слияние ее с «общим делом» (букв. перевод лат. res publica — «республика, государство»). У Ломоносова оно происходит через восторг: «Восторг незапный ум пленил» («Ода...1739 г.»); у Маяковского, постоянно подчеркивающего свое отличие от традиционных панегиристов, вырывается: «Таков/ и в Питер/ ленинский въезд// на башне/ броневика.// С тех пор/ слова/ и восторг мой/ не ест// ни день,/ни год,/ ни века.» Традиционные одические зачины («Пою наставший год: он славен...» — «Ода...» 1764 г.)  у Маяковского возрождаются и мотивируются тем же «восторгом»: «Я / в Ленине// мира веру/ славлю/ и веру мою» («Владимир Ильич», 1920. Ср., кстати, у Ломоносова о Петре: «Он бог, он бог твой был, Россия» — «Ода...1743 г.). Таким образом, Маяковский определяет себя как «певца» Ленина и коммунистической государственности. (Среди встречающихся у Маяковского примет «витийственных жанров» отметим еще привычные для оды и эпопеи воззвания к «мастерам жанра»: «В песне —// миф о героях Гомера,/ история Трои.../воскресни!» («150 000 000»). Ср. у Ломоносова: «Взлети превыше молний, муза,/Как Пиндар, быстрый твой орел.../Сладчайший нектар лей с Назоном.../С Гомером, как река, шуми...» («Ода...1742 г.»)). Маяковский, кстати, сохраняет и тенденцию к одической аллегоризации таких образов, как Россия (ср., напр., “150 000 000”, где Иван вбирает в себя всю Россию: «Россия/ вся/ единый Иван// и рука/ у него —/Нева,// а пятки — каспийские степи»); в этом же ряду стоят образы Партии, Ленина, etc. Мы, однако, остановимся подробнее на собственно политической концепции двух поэтов.

Как пишет Е.А. Погосян, «ода... может быть описана как идеальная политическая модель» («К проблеме политической символики панегирической поэзии Ломоносова»); при этом и у Маяковского, и у Ломоносова в качестве такой модели выступает одический космос. У обоих поэтов он «бескраен», причем эта бескрайность противопоставляется незначительности человека: «Открылась бездна, звезд полна.../Песчинка как в морских волнах.../Так я, в сей бездне.../» и далее «Несчетны солнца там горят» (Ломоносов. «Вечернее размышление...»); «А в небе/ одних/ этих самых Марсов// такая сплошня огромная масса,/ что все миллиарды людья человечьего// в сравнении с ней и насчитывать нечего» (Маяковский. «Издевательство летчика», 1923). В центре одической мифологии (которая, как уже говорилась, подчинена государственной тематике) стоит миф  о создании («постройке») государства как сотворении космоса из хаоса. Так описывает Ломоносов восшествие на престол Елизаветы: «Но бог, смотря в концы вселенной.../Взглянул в Россию кротким оком/И, видя в мраке ту глубоком,/Со властью рек: да будет свет!» («Ода...1746 г.). Маяковский , соблюдая эту традицию, описывает день революции как «двадцать пятое — первый день» («Владимир Ильич Ленин»). 

В образе «творца» государства у Ломоносова предстает Петр I, у Маяковского — Ленин и Партия («близнецы-братья») как воплощение масс («Партия — это миллионов плечи...»). Этим определяется и сходство основных панегирических приемов в одах и поэмах двух поэтов. (К эпопеям Маяковского в той же степени, что и к поэме Ломоносова «Петр Великий,» применима характеристика, данная классицистическому эпосу Л.В.Пумпянским: «поэма есть замаскированная... ода» («К истории русского классицизма»)[1]). Не имея возможности остановится на всех случаях подробно, укажем лишь на один из них — описание монарха (вождя) как мореплавателя, пересекающего бурное море (Ср. у Маяковского: «Залив/ Ильичем/ указан глубокий...» и далее: «И снова/ становится/ Ленин штурман...» — «Владимир Ильич Ленин»; у Ломоносова: «Уже белея понт перед Петром кипит,/И влага уступить, шумя ему спешит» — «Петр Великий.»). Настолько же сходны у поэтов XVIII  и ХХ веков обозначения его как Человека (Ломоносов: «Зиждитель мира искони.../Послал в Россию Человека...» — «Ода...1746 г.»; Маяковский: «Он был человек...»— «Владимир Ильич Ленин»)  с очевидным христианским подтекстом, о чем свидетельствует и мотив воскресения (продолжающейся жизни) монарха-вождя: «Великий Петр из мертвых встал!» (Ломоносов. «Ода...1746 г.») — «Ленин/ и теперь/ живее всех живых» (Маяковский. «Владимир Ильич Ленин». Ср. цитируемые Вайскопфом строки Боброва.).  Преодоление (упорядочивание) хаоса (ср. о «рабочих Курска»: «выверенные куряне// направляли/ весь/ с цепей сорвавшийся хаос» — «Рабочим Курска...») принимает у Маяковского и Ломоносова форму строительства «города-сада» (Ломоносов: «Мы пройдем с ним сквозь огнь и воды,/Предолим бури и погоды,/Поставим грады на реках...» — «Ода...1746 г.»; Маяковский: «Через четыре/ года// здесь/ будет/город-сад!» — «Рассказ Хренова…»), становящегося символом созданного человеческой волей рая (ср. у Ломоносова: «Не сад ли вижу я священный,/В Эдеме вышним насажденный..?» — «Ода...1745 г.»).

Одним из важнейших признаков всеобщего благоденствия у обоих поэтов становится благополучный труд: “...всё, что видимо в богатом естестве/Живет и движется в труде и в торжестве...” (Ломоносов. “Поздравительное письмо Григорию Григорьевичу Орлову”) — “цвети, земля в молотьбе и сеятьбе” (Маяковский. “150 000 000”).  Интересно, что у Маяковского сохраняется устойчивая формула «где раньше... ныне там...», характеризовавшая в русской панегирической литературе постройку Петербурга (cм. статью Пумпянского «Медный всадник и поэтическая традиция XVIII века»), символизировавшую в сознании людей той эпохи созидательную деятельность человека в его борьбе с природой: «...худшее из худших мест на Руси —//место,/ куда пришли поселенцы...//А нынче — /течет ручьевая лазурь...» («Еврей», 1926). Необходимой основой для этой созидательной деятельности и у Ломоносова, и у Маяковского становятся науки, “ученье”: “Из гор иссечены колоссы,/Механика, ты... возвысь.../Наполни воды кораблями,/Моря соедини реками/И рвами блата иссуши” (“Ода...1750 г.”); “Науки юношей питают.../О вы, которых ожидает/ Отечество от недр своих.../Дерзайте, ныне ободренны,/Раченьем вашим показать,/Что может собственных Платонов/И быстрых разумом Невтонов/Российская земля рождать.” (“Ода...1747 г.”) — Ломоносов; у Маяковского тот же мотив: “Помни про школу —/ только с ней//станешь/ строителем/ радостных дней!” (“История Власа...”, 1926).

Принципиальное различие между политическими концепциями Ломоносова и Маяковского состоит в том, что, если первый изображал создание космоса как преображение изначального хаоса, то поэт XX в. говорил еще и о необходимости разрушения предшествующего мира. Его схема выглядела так: старый космос (буржуазный мир) — хаос — новый космос (коммуна). Созидатель нового мира принимал, таким образом, функции разрушителя: «Идем на подвиг/ труднее божеского втрое,/ творившего,/ пустоту вещами даруя.// А нам/ не только, новое строя,// фантазировать,/ а еще и издинамивать старое.»  — «150 000 000». Функции эти в одическом космосе Ломоносова принадлежат «титану» (см. статью Л.В. Пумпянского «Очерки по литературе первой половины XVIII века»), восстающему против «чина натуры».  Этот образ в поэтическом мире Маяковского как бы сливается со своей противоположностью — с  упомянутыми уже традиционно-созидающими аллегорическими фигурами (ср., напр., поэму «150 000 000”)[2], во многом определяя его лирическое самоощущение. Таким образом, одическая космогония была во многом трансформирована Маяковским, сохранившим все же основные черты мифологического мышления своих предшественников, одописцев XVIII века, и воссоздавшим поэтическую систему гражданской лирики позапрошлого столетия новыми поэтическими средствами.

 

 


[1] Cам жанр “Владимира Ильича Ленина” — поэма  “на смерть” — был вполне распространен в классицизме. На русской почве одним первых его образцов стала “Петрида, или Описание стихотворное смерти Петра Великого...”  Кантемира. Ср.: “Плачу гибель чрезмерну в роксолян народе” (Кантемир) - “...резкая тоска// стала ясною/ осознанною болью...” и далее: “Сегодня/ настоящей болью/ сердце холодей.” (Маяковский).

[2]Интересно, что мотив сотворения нового мира из хаоса, из “бурь” у Ломоносова может принимать формы, близкие к такого рода образам Маяковского: “? в гневе россам был творец” (Ломоносов. “Ода...1742 г.”) - “Стоим,//исторгнутые из земного чрева//кесаревым сечением войны” (Маяковский. “Мистерия-Буфф”, 1918. Очевидно, сходство это об?ясняется функцией “хаотической” образности в мифологии “нового царства” (см. Погосян Е.А. Ук. соч.).