Б. Эйхенбаум. Трубный глас
Кажется, теперь уже никого не испугаешь и не ввергнешь в глубокий обморок, если скажешь просто: Владимир Маяковский – настоящий, большой поэт. «Обывателя» теперь нет – порода вымершая. Значит, искать «наслаждения» в поэзии некому. Кому теперь придет в голову читать стихи? Сытых мало, а на тощий желудок кто же, кроме безумцев, вздумает раскрыть книгу стихов? Итак, Маяковский имеет теперь право быть безумцем, потому что читать его будут только безумцы. Итак – я сам безумец и пишу для безумцев. Какое веселое чувство освобождения! Маяковский уже не воскликнет подобно пушкинскому поэту:
Ах, лира, лира! что же ты
Мое безумство разгласила?
Нет, он громогласно крикнет – так, что стены задрожат:
Это не лира вам!
Вы скажете – не поэт? Пусть – «крикогубый Заратустра». Но признаемся – поэзией «лиры» мы можем любоваться, но жить ею, дышать ею уже не можем. Необычайное явление – Блок, тихий поэт «лиры», пишет громкую и кричащую поэму «Двенадцать», в которой учится у Маяковского.
Маяковский никогда не касался лиры – куда она ему! У него руки нет так сделаны. Она сломалась бы при первом его прикосновении. Он громогласен от природы. И вот это – самое важное. Говорят, что стихи когда-то только пелись и сопровождались плясками, когда поэт мыслит себя громогласно кричащим их в тысячеголовую толпу. Где уж тут думать о тонкостях ритма, звуковых сочетаний, о законченности фраз и точности рифм! Надо, чтобы долетало в самый конец этого огромного зала, в котором мыслит себя поэт.
Это очень важно. Это – переворот. Другой стих, другая поэтика, другой словарь — всё заново. Посмотрите. Того, что мы привыкли называть стихотворным ритмом, нет. Что же – не умеет Маяковский? Нет, не хочет – не нужен ему этот ритм, а надобен другой. И вот – новая запись стихов: не по строкам, а по дыханию, потому что каждое слово надо кричать полной грудью. Местами можно немножко стихнуть, тогда растягиваются и строки. Так, в начале поэмы («вещи») «Человек»:
«Священнослужителя мира, отпустителя всех грехов – солнца ладонь на голове моей.
Благочестивейший из монашествующих – ночи облачение на плечах моих».
А вот – полный голос, частая мена дыхания:
Куда я,
Зачем я?
Улицей сотой
мечусь
человечьим
разжужженным ульем.
Это – ритм голоса, ритм дыхания. Поэтому даже более плавные, построенные по типу обычного ритма, строки располагаются не по схеме, а по произношению:
Погибнет все,
сойдет на нет
и тот,
кто жизнью движет,
последний луч
над тьмой планет
из солнц последних выжжет.
Ведь это – совсем «хорошие», совсем «нормальные» стихи – стоит только расположить их по обычной схеме:
Погибнет все. Сойдет на нет.
И тот, кто жизнью движет,
последний луч над тьмой планет
из солнц последних выжжет
Таков ритм – такова и рифма. Она появляется у Маяковского там только, где нужна, где должна быть слышна. И природа ее – новая. Она вся в ударном слоге, потому что только этот слог и долетает до последнего уха последнего слушателя, а Маяковский – всегда перед толпой, никогда не в кабинете. Он рифмует «грязь вы» и «разве», «напрасно вам» и «праздновать». Не умеет? Нет, не хочет, потому что старая комнатная рифма ему не нужна. Из уст его, громко взывающих к толпе, вылетают с напряженной силой ударные гласные – на них вся его динамика; остальные звуки всё равно теряются, заглушаются, комкаются – было бы странным педантизмом «выкипячивать» их до конца.
Нет и той тонкой, «лирной» инструментовки, которая свойственна стиху говорному. Она была бы смешна у Маяковского – ведь не для забавы же это делать! Отсюда – резкая звучность его стиха, сообщающая ему силу громовую: ведь стих этот должен пролететь через тысячную толпу, ударить в барабанную перепонку каждого и раскатным эхом вернуться обратно. Поэтому – «в ковчеге ночи новый Ной». Это н долетит до конца – оно не затушевано и закреплено тройным ударом.
Всё в стихе Маяковского – от этого нового пафоса: пафоса не лиры, а трубы. Поистине – поэт нашего времени, наших дней, вышедший на улицу, вмешавшийся в толпу и оглушающий ее своим громовым голосом. Не поэт, а воин? Да, и воин, и поэт. Как же иначе в наши дни? Надо иметь богатырскую грудь и богатырский голос, чтобы сказать сейчас новое слово и чтобы его услышали. Маяковский это знает:
«О-го-го» могу –
зальется высоко, высоко.
«О-го-го» могу –
и – охоты поэта сокол –
голос
мягко сойдет на низы.
Был такой самодовольный литератор, который принял Маяковского за себя и написал в 1916 году рецензию – я спрятал ее и хочу теперь посмеяться: «Через все изделия его музы, — писал этот литератор, — проходит настроение учителя из «Трех сестер», который всем доволен. А самодовольство Маяковского – жирное, грузное, как-то по-особенному выпирающее из него»[1]. Ну как не заподозрить этого самого литератора в наклонности к некоторому самодовольству, если из всего сборника Маяковского («Простое, как мычание») он сумел усвоить себе именно это? Однако литератор этот – не без чутья, только напрасно он рассердился на Маяковского! Если бы не этот гнев – вышла бы недурная рецензия: «Зычное гиканье “Царя ламп” наполняет уши, поражает барабанную перепонку, действует на мозг», — пишет тот же литератор. Да ведь это то самое, что и я говорю? Но литератору это не нравится – это не «поэзия», это «язык»; он привык «наслаждаться» (кто же самодоволен?), а тут его беспокоят – действуют прямо ему «на мозг».
Ну, теперь, вероятно, и этот литератор сказал бы иначе. Мы, во всяком случае, благодарны ему за основную мысль, которую, правда, немного исказив, положили в основание этой заметки.
1918
[1] Эйхенбайм цитирует рецензию П.Е. Щёголева на сб. «Простое как мычание» (Пгр., 1916), напечатанную в газ. «День» (21 окт. 1916 г., подп. П.Щ.).