ВЛАДИМИР МАЯКОВСКИЙ (1893—1930)

 

Маяковский был признан не сразу: ему как новатору пришлось пройти через долгий искус читательского непонимания. Сборник «Простое, как мычание» (1916), уже содержавший стихи о войне и поэму «Облако в штанах», вызвал у многих критиков не только недоумение, но и злобу, негодование. Мне запомнилась одна статья, автор которой решительно заявлял, что в стихах Маяковского нет ничего, кроме «самодовольства», и с возмущением жаловался, что они «поражают барабанную перепонку, действуют на мозг»[1].

В 1918 году, после появления поэм «Война и мир» и «Человек», я напечатал в одном маленьком журнальчике статью о Маяковском – «Трубный глас»; она начиналась словами: «Кажется, теперь уже никого не испугаешь и не ввергнешь в обморок, если скажешь просто: Владимир Маяковский – настоящий, большой поэт». Это не значило, что Маяковский понят и признан; эти слова были иронической выходкой против «обывателя», которому было тогда не до поэзии и не до Маяковского. Я цитировал возглас Маяковского: «Это не лира вам!» и писал: «Вы скажете – не поэт? Пусть “крикогубый Заратустра”. Но признаемся – поэзией “лиры” мы можем любоваться, но жить ею, дышать ею уже не можем»[2].

Около этого времени я познакомился с Маяковским: он придавал большое значение новой разработке поэтики и внимательно следил за беседами и спорами в нашем теоретическом кружке. Выпады критики, конечно, мало действовали на него – он знал им цену; но вопрос о дальнейшем пути и тем самым о читательском понимании тревожил его. Он нуждался в читателе – в широкой творческой опоре, потому что поэзия была для него делом жизни, а не способом «эпатирования». Он был «футуристом» скорее всего в том смысле, что смотрел не столько в настоящее, сколько в будущее. «Я, обсмеянный у сегодняшнего племени, как длинный скабрёзный анекдот, вижу идущего через горы времени, которого не видит никто» («Облако в штанах»).

История поставила перед Маяковским задачу огромной важности и трудности. Он должен был изменить не только поэзию, но и само представление о ней и о поэте, что было, пожалуй, ещё труднее.

В числе всевозможных противоречий, накопленных русской жизнью и культурой XIX века, было одно очень болезненное, дожившее до революции: противоречие «гражданской» и «чистой» поэзии, противоречие поэта-гражданина и поэта-жреца. Исторический конфликт вождей «Современника» (Чернышевского, Добролюбова, Некрасова, Щедрина) с представителями «чистого искусства» возник не случайно: он был выражением глубоких социальных противоречий, определившихся к концу пятидесятых годов. Знаменитая формула Некрасова: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан» – достаточно характерна в этом смысле. Ещё характернее слов Тургенева о стихах Некрасова – что «поэзия в них и не ночевала». Рядом с понятием «поэзии» явилось понятие «поэтичности» как отбора особых тем и слов, противостоящих злобе дня.

Усилия Некрасова были направлены на преодоление в собственном творчестве противоречия между «гражданской» и интимной тематикой. Социальная тема  вместе со «злобой дня» вошла в интимный мир поэта – в мир его личных страданий и радостей. В таких вещах, как «Рыцарь на час» или «Балет», явилось не только новое слово, но и новое Я поэта. В «Балете» заложено много взрывчатого поэтического материала – и отсюда, из этих смелых ходов и резких контрастов, должна была явиться в будущем новая поэтическая система. Но Некрасов не мог снять противоречие в понимании поэзии вообще, уничтожить самую почву, породившую конфликт, — этому мешала действительность, история. Вместе с обострением социальных противоречий этот исторический конфликт рос и углублялся: эпоха символизма подтвердила его наличие. Гражданские стихи символистов (Брюсова, Сологуба) были крахом их поэтической системы – и только Блок мучительно искал выхода из этого исторического тупика. Поэма «Двенадцать» была взрывом собственной системы, трагичным для символизма и для самого поэта.

Революция должна была снять это противоречие – и история поручила это ответственное и трудное дело Маяковскому. Он должен был избавить русскую поэзию от затяжной душевной болезни, принявшей хронический характер. Он не боялся трудных положений и задач, хотя бы они грозили катастрофой. «Это время трудновато для пера, но скажите вы, калеки и калекши, где, когда, какой великий выбирал путь, чтобы протоптанней и легше?»[3]

Маяковский с самого начала вступил в решительную борьбу с традицией поэтичности: «Из любвей и соловьёв какое-то варево» («Облако в штанах»). Ода и элегия вступили в новый бой, но вопрос шёл уже не о жанре, а о самом понятии лирики и лирического Я поэта:

«Нами лирика в штыки неоднократно атакована, ищем речи точной и нагой» («Юбилейное»).

В «Юбилейном» Маяковский связывает с собой и со своим поэтическим делом два имени, которые казались прежде несоединимыми: Пушкина и Некрасова. Это очень знаменательно. Он берёт из всего XIX века две цельные системы, в которых вмещается весь мир – без разделения на «высокое» и «низкое»: «Евгений Онегин», «Домик в Коломне» и «Медный всадник» — это преодоление всякой поэтической условности.

Маяковский – вовсе не «гражданский» поэт в узком смысле слова: он создатель новой поэтической личности, нового поэтического Я, ведущего к Пушкину и Некрасову и снимающего их историческую противоположность, которая была положена в основу деления на «гражданскую» и «чистую» поэзию. Маяковским снята самая это противоположность.

Его Я грандиозно, но не романтической грандиозностью, при которой высокое Я противопоставлено низкому миру действительности, а иной грандиозностью, вмещающей в себя весь этот мир и ответственной за него.

Ответственность за мир порождает у Маяковского замечательную тему, на которую не обращено должного внимания: тему «должника»:

Поэт

        всегда

                   должник вселенной,

Платящий

                 на гóре

                             проценты и пени.

Я

   в  долгу

                перед Бродвейской лампионией,

Перед вами,

                    багдадские небеса,

Перед Красной Армией,

                                        перед вишнями Японии –

Перед всем,

                   про что

                                не успел написать[4].

 

 

Отсюда – страстный морализм, отсюда же – страшная сила гнева и насмешки, отсюда же – сложность личной, интимной темы: «Но я себя смирял, становясь на горло собственной песне». Это уже не просто борьба оды с элегией, а борьба за новое понимание поэзии и поэта. С этой точки зрения соотношение Маяковского и Есенина имеет глубочайший исторический смысл.

Советская поэзия после Маяковского – трудная проблема не потому, что идёт вопрос о ямбе или не о ямбе: не в этом дело. Вопрос идёт о новом Я, о новой индивидуальности поэта – так же как после Пушкина Лермонтов. К этому вопросу присоединяется вопрос о роли поэзии, об её положении.

В поэме «Облако в штанах» Маяковский восклицал: «Слушайте! Проповедует, мечась и стеня, сегодняшнего дня крикогубый Заратустра!». Это был уже вызов традиции: крикогубый Заратустра – это «пророк», но не жрец и тем более не «демиург» символистов. Проходят годы – и Маяковский начинает неустанно твердить всюду и всегда, что «поэзия – производство: труднейшее, сложнейшее, но производство». Он заявляет от лица своих единомышленников, поэтов и теоретиков: «Мы – единственные, которые не хотят творчество спекулятивно окружить художественно-религиозным поклонением» («Как делать стихи»).

Это была принципиальная позиция, и позиция рискованная. История ставит перед нами сложные алгебраические задачи со многими неизвестными, а мы часто пытаемся решить их арифметическими правилами. Тезис Маяковского мог приводить ко всякого рода упрощениям и извращениям: философия могла подменяться логикой. Если поэзия – производство, то она должна не «создавать» или «изобретать», а выделывать вещи, которые требуются; если поэт – профессионал, как и всякий другой, то его дело – обслуживать повседневность и быстро исполнять очередные «заказы». Эта, казалось бы, неопровержимая логика могла опутать человека, решившего порвать с традициями и   противоречиями XIX века.

Но опутать Маяковского было не так просто: он работал методами высшей математики, а не правилами арифметики. Эта аналогия взята мною у Маяковского: «Человек, впервые формулировавший, что “два и два четыре”, — великий математик, если даже он получил эту истину из складывания двух окурков с двумя окурками. Все дальнейшие люди, хотя бы они складывали неизмеримо большие вещи, например, паровоз с паровозом, все эти люди – не математики. Не надо отчётность по ремонту паровозов посылать в математическое общество и требовать, чтоб она рассматривалась наряду с геометрией Лобачевского» («Как делать стихи»).

Маяковский всегда искал открытия новых истин в поэзии, хотя бы они получались из материала самой простой, «грубой» действительности, из языка РОСТА или фининспектора. Поэзия была для него «производством» только в том смысле, в каком всякое производство опирается на открытия и изобретения, не только удовлетворяя привычные потребности, но и создавая новые потребности и вещи. Для производства радиоаппаратуры надо было сначала изобрести беспроволочный телеграф. Маяковский работал «на производстве», но как изобретатель, как математик, а не чернорабочий.  «Это утверждение, — как говорил Маяковский, сравнивая поэта с математиком, — отнюдь не умаляет труда человека, складывающего паровозы». Те, кто, пользуясь словом «производство», хотели превратить его в чернорабочего, или не понимали, с кем имеют дело, или сознательно старались остановить изобретательскую деятельность, боясь её последствий для себя.

Маяковский открыл новые смысловые возможности для поэзии и создал новую поэтическую систему образов, ритма, языка, звучания и интонации. Когда-то Лев Толстой писал о Пушкине: «Область поэзии бесконечна, как жизнь; но все предметы поэзии предвечно распределены по известной иерархии, и смешение низших с высшими или принятие низшего за высший стиль есть один из главных камней преткновения. У великих поэтов, у Пушкина, эта гармоническая правильность распределения предметов доведена до совершенства». Маяковский перешагнул через этот «камень преткновения», доказав, кстати, что ничего «предвечного» в распределении предметов поэзии нет и что «известная иерархия» – дело истории и традиции. В его системе, вместившей самую актуальную «злобу дня», всё «низкое» стало «высоким».

Система Маяковского, как убедительный факт, решила поставленную историей задачу: старое противоречие русской поэзии было снято. Отныне спор о «гражданской» и «чистой» поэзии, о «вечном» и «злободневном», о «низком» и «высоком» стал архаическим. Это не значит, конечно, что на месте этого противоречия не возникли другие, порождённые новой действительностью. Но дело, порученное историей и революцией Маяковскому, было им сделано.

[Борис Эйхенбаум. О Маяковском. 1940]

 

       ЛИТЕРАТУРА

  • Полное собр. соч. в 13-ти тт. М., 1955—1961.
  • сб. Владимир Маяковский. Pro et contra. СПб., 2006.
  • сб. В. Маяковский в воспоминаниях современников. М., 1963.
  • В. Катанян. Маяковский: Хроника жизни и деятельности. М., 1985.
  • Б. Янгфельд. Любовь — это сердце всего. В. Маяковский, Л. Брик. Переписка. М., 1991.
  • Ю. Карабчиевский. Воскресение Маяковского. М., 1990.
  • Н. Харджиев, В. Тренин. Поэтическая культура Маяковского. М., 1970.
  • В. Шкловский. О Маяковском. (разные издания).
  • Б. Пастернак. Охранная грамота. Люди и положения. (разные издания).
  • В. Тренин. «В мастерской стиха Маяковского». М., 1937.
  • Г.О. Винокур. «Маяковский — новатор языка» (в его кн.: О языке художественной литературы).
  • М.Л. Гаспаров. «Идиостиль Маяковского» (в его кн.: Избранные труды, т.II).
  • Е.Г. Эткинд. «Рык. О поэтике Маяковского» (в его кн.: Там, внутри).
  • сайт, посвящённый Маяковскому: http://mayakovskiy.ouc.ru/nate.html
  • сайт ФЭБ, посвящённый Маяковскому: http://feb-web.ru/feb/mayakovsky/default.asp

 

 

                                     НАТЕ![5]

                   Через час отсюда в чистый переулок                   вытечет по человеку ваш обрюзгший жир,                   а я вам открыл столько стихов шкатулок,                   я — бесценных слов мот и транжир.                    Вот вы, мужчина, у вас в усах капуста                   где-то недокушанных, недоеденных щей;                   вот вы, женщина, на вас белила густо,                   вы смотрите устрицей из раковин вещей.                    Все вы на бабочку поэтиного сердца                   взгромоздитесь, грязные, в калошах и без калош.                   Толпа озвереет, будет тереться,                   ощетинит ножки стоглавая вошь.                    А если сегодня мне, грубому гунну,                   кривляться перед вами не захочется — и вот                   я захохочу и радостно плюну,                   плюну в лицо вам                   я — бесценных слов транжир и мот.

 

 

 

БРАТЬЯ ПИСАТЕЛИ[6]

 Очевидно, не привыкнусидеть в «Бристоле»,пить чаи,построчно врать я,—опрокину стаканы,взлезу на столик.Слушайте,литературная братия!Сидите,глазёнки в чаишко канув.Вытерся от строчения локоть плюшевый.Подымите глаза от недопитых стаканов.От косм освободите уши вы. Вас,прилипшихк стене,к обоям,милые,что вас со словом свело?А знаете,если не писал,разбоемзанимался Франсуа Виллон. Вам,берущим с опаскойи перочинные ножи,красота великолепнейшего века вверена вам!Из чего писать вам?Сегодняжизньв сто крат интереснейу любого помощника присяжного поверенного. Господа поэты,неужели не наскучилипажи,дворцы,любовь,сирени куст вам?Еслитакие, как вы,творцы —мне наплевать на всякое искусство. Лучше лавочку открою.Пойду на биржу.Тугими бумажниками растопырю бока.Пьяной песнейдушу выржув кабинете кабака.Под копны волос проникнет ли удар?Мысльодна под волосища вложена:«Причёсываться? Зачем же?!На время не стоит труда,а вечнопричёсанным бытьневозможно». из поэмы «ОБЛАКО В ШТАНАХ» (II часть) 

    Славьте меня!

210 Я великим не чета.

    Я над всем, что сделано,

    ставлю «nihil».

 

    Никогда

    ничего не хочу читать.

    Книги?

    Что книги!

 

    Я раньше думал —

    книги делаются так:

    пришёл поэт,

220 легко разжал уста,

    и сразу запел вдохновенный простак —

    пожалуйста!

    А оказывается —

    прежде чем начнёт петься,

    долго ходят, размозолев от брожения,

    и тихо барахтается в тине сердца

    глупая вобла воображения.

    Пока выкипячивают, рифмами пиликая,

    из любвей и соловьёв какое-то варево,

230 улица корчится безъязыкая —

    ей нечем кричать и разговаривать.

 

    Городов вавилонские башни,

    возгордясь, возносим снова,

    а Бог

    города на пашни

    рушит,

    мешая слово.

 

    Улица муку молча пёрла.

    Крик торчком стоял из глотки.

240 Топорщились, застрявшие поперёк горла,

    пухлые taxi и костлявые пролётки.

    Грудь испешеходили.

    Чахотки площе.

 

    Город дорогу мраком запер.

 

    И когда —

    всё-таки! —

    выхаркнула давку на площадь,

    спихнув наступившую на горло паперть,

    думалось:

250 в хорах архангелова хорала

    Бог, ограбленный, идет карать!

 

    А улица присела и заорала:

    «Идемте жрать!»

 

    Гримируют городу Круппы и Круппики[7]

    грозящих бровей морщь,

    а во рту

    умерших слов разлагаются трупики,

    только два живут, жирея —

    «сволочь»

260 и ещё какое-то,

    кажется — «борщ».

 

    Поэты,

    размокшие в плаче и всхлипе,

    бросились от улицы, ероша космы:

    «Как двумя такими выпеть

    и барышню,

    и любовь,

    и цветочек под росами?»

 

    А за поэтами —

270 уличные тыщи:

    студенты,

    проститутки,

    подрядчики.

 

    Господа!

    Остановитесь!

    Вы не нищие,

    вы не смеете просить подачки!

 

    Нам, здоровенным,

    с шагом саженьим,

280 надо не слушать, а рвать их —

    их,

    присосавшихся бесплатным приложением

    к каждой двуспальной кровати

 

    Их ли смиренно просить:

    «Помоги мне!»

    Молить о гимне,

    об оратории!

    Мы сами творцы в горящем гимне —

    шуме фабрики и лаборатории.

 

290 Что мне до Фауста,

    феерией ракет

    скользящего с Мефистофелем в небесном паркете!

    Я знаю —

    гвоздь у меня в сапоге

    кошмарней, чем фантазия у Гете!

 

    Я,

    златоустейший,

    чьё каждое слово

    душу новородит,

300 именинит тело,

    говорю вам:

    мельчайшая пылинка живого

    ценнее всего, что я сделаю и сделал!

 

    Слушайте!

    Проповедует,

    мечась и стеня,

    сегодняшнего дня крикогубый Заратустра!

    Мы

    с лицом, как заспанная простыня,

310 с губами, обвисшими, как люстра,

    мы,

    каторжане города-лепрозория,

    где золото и грязь изъязвили проказу, —

    мы чище венецианского лазорья,

    морями и солнцами омытого сразу!

 

    Плевать, что нет

    у Гомеров и Овидиев

    людей, как мы,

    от копоти в оспе.

320 Я знаю —

    солнце померкло б, увидев

    наших душ золотые россыпи!

 

    Жилы и мускулы — молитв верней.

    Нам ли вымаливать милостей времени!

    Мы —

    каждый —

    держим в своей пятерне

    миров приводные ремни!

 

    Это взвело на Голгофы аудиторий

330 Петрограда, Москвы, Одессы, Киева,

    и не было ни одного,

    который

    не кричал бы:

    «Распни,

    распни его!»

    Но мне —

    люди,

    и те, что обидели —

    вы мне всего дороже и ближе.

 

340 Видели,

    как собака бьющую руку лижет?!

 

    Я,

    обсмеянный у сегодняшнего племени,

    как длинный

    скабрёзный анекдот,

    вижу идущего через горы времени,

    которого не видит никто.

 

    Где глаз людей обрывается куцый,

    главой голодных орд,

350 в терновом венце революций

    грядёт шестнадцатый год.

 

    А я у вас — его предтеча;

    я — где боль, везде;

    на каждой капле слёзовой течи

    распял себя на кресте.

    Уже ничего простить нельзя.

    Я выжег души, где нежность растили.

    Это труднее, чем взять

    тысячу тысяч Бастилии!

 

360 И когда,

    приход его

    мятежом оглашая,

    выйдете к спасителю —

    вам я

    душу вытащу,

    растопчу,

    чтоб большая! —

    и окровавленную дам, как знамя.

 

 

ПОЭТ РАБОЧИЙ

 Орут поэту:«Посмотреть бы тебя у токарного станка.А что стихи?Пустое это!Небось работать — кишка тонка».Может быть,намтрудвсяких занятий роднее.Я тоже фабрика.А если без труб,то, может,мнебез труб труднее.Знаю —не любите праздных фраз вы.Рубите дуб — работать дабы.А мыне деревообделочники разве?Голов людских обделываем дубы.Конечно,почтенная вещь — рыбачить.Вытащить сеть.В сетях осетры б!Но труд поэтов — почтенный паче —людей живых ловить, а не рыб.Огромный труд — гореть над горном,железа шипящие класть в закал.Но кто жев безделье бросит укор нам?Мозги шлифуем рашпилем языка.Кто выше — поэтили техник,которыйведет людей к вещественной выгоде?Оба.Сердца — такие ж моторы.Душа — такой же хитрый двигатель.Мы равные.Товарищи в рабочей массе.Пролетарии тела и духа.Лишь вместевселенную мы разукрасими маршами пустим ухать.Отгородимся от бурь словесных молом.К делу!Работа жива и нова.А праздных ораторов —на мельницу!К мукомолам!Водой речей вертеть жернова. 

 

 

О ПОЭТАХ[8]

 

Стихотворение это –

одинаково полезно и для редактора

и для поэтов

Всем товарищам по ремеслу:

несколько идей

о «прожигании глаголами сердец людей».

 

Что поэзия?!

Пустяк.

Шутка.

А мне от этих шуточек жутко.

 

Мысленным оком окидывая Федерацию –

готов от боли визжать и драться я.

Во всей округе –

тысяч двадцать поэтов изогнулися в дуги.

От жизни сидячей высохли в жгут.

Изголодались.

С локтями голыми.

Но денно и нощно

жгут и жгут

сердца неповинных людей «глаголами».

Написал.

Готово.

Спрашивается – прожёг?

Прожёг!

И сердце и даже бок.

Только поймут ли поэтические стада,

что сердца

сгорают –

исключительно со стыда.

Посудите:

сидит какой-нибудь верзила

(мало ли слов в России есть?!).

вытягивает,

как булавку из ила,

пустяк,

который полегше зарифмоплесть.

А много ль в языке такой чуши,

чтоб сама

колокольчиком

лезла в уши?!!

Выберет...

и опять отчёсывает вычески,

чтоб образ был «классический»,

«поэтический».

Вычешут...

и опять кряхтят они:

любят ямбы редактора лающиеся.

А попробуй

в ямб

пойди и запихни

какое-нибудь слово,

например, «млекопитающееся».

Потеют как следует

над большим листом.

А только сбоку

на узеньком клочочке

коротенькие строчки растянулись глистом.

А остальное –

одни запятые да точки.

Хороший язык взял да и искрошил,

зря только на обучение тратились гроши.

В редакции

поэтов банда такая,

что у редактора хронический разлив жёлчи.

Банду локтями,

дверями толкают,

курьер орёт: «Набилось сволочи!»

Не от мира сего –

стоят молча.

Поэту в редкость удачи лучи.

Разве что редактор заталмудится слишком,

и врасплох удастся ему всучить

какую-нибудь

позапрошлогоднюю

залежавшуюся «веснишку».

И, наконец,

выпускающий,

над чушью фыркая,

режет набранное мелким петитиком

и затыкает стихами дырку за дыркой,

на горе родителям и на радость критикам.

И лезут за прибавками наборщик и наборщица.

Оно понятно –

набирают и морщатся.

 

У меня решение одно отлежалось:

помочь людям.

А то жалость!

(Особенно предложение пригодилось к весне б,

когда стихом зачитывается весь нэп.)

Я не против такой поэзии.

Отнюдь.

Весною тянет на меланхолическую нудь.

Но долой рукоделие!

Что может быть старей

кустарей?!

Как мастер этого дела

(ко мне не прицепитесь)

сообщу вам об универсальном рецепте-с.

(Новость та,

что моими мерами

поэты заменяются редакционными курьерми.)

 

Рецепт

 

(Правила простые совсем!

всего – семь.)

1. Берутся классики,

свертываются в трубку

и пропускаются через мясорубку.

2. Что получится, то

откидывают на решето.

3. Откинутое выставляется на вольный дух.

(Смотри, чтоб на «образы» не насело мух!)

4. Просушиваемое перетряхивается еле

(чтоб мягкие знаки чересчур не затвердели).

5. Сушится (чтоб не успело перевечниться)

и сыпется в машину:

обыкновенная перечница.

6. Затем

раскладывается под машиной

липкая бумага

(для ловли мушиной).

7. Теперь просто:

верти ручку,

да смотри, чтоб рифмы не сбились в кучку!

(Чтоб «кровь» к «любовь»,

«тень» ко «дню»,

чтоб шли аккуратненько

одна через одну.)

 

Полученное вынь и...

готово к употреблению:

к чтению,

к декламированию,

к пению.

 

А чтоб поэтов от безработной меланхолии вылечить,

чтоб их не тянуло портить бумажки,

отобрать их от добрейшего Анатолия Васильича

и передать

товарищу Семашке.

 

ЮБИЛЕЙНОЕ[9]

 

Александр Сергеевич,

разрешите представиться.

Маяковский.

Дайте руку!

Вот грудная клетка.

Слушайте,

уже не стук, а стон;

тревожусь я о нём,

в щенка смирённом львенке.

Я никогда не знал,

что столько

тысяч тонн

в моей

позорно легкомыслой головёнке.

Я тащу вас.

       Удивляетесь, конечно?

Стиснул?

    Больно?

Извините, дорогой.

У меня,

 да и у вас,

в запасе вечность.

Что нам

потерять

   часок-другой?!

Будто бы вода —

     давайте

мчать болтая,

будто бы весна —

свободно

и раскованно!

В небе вон

      луна

такая молодая,

что её

без спутников

и выпускать рискованно.

Я

   теперь

   свободен

от любви

и от плакатов.

Шкурой

ревности медведь

лежит когтист.

Можно

убедиться,

что земля поката, —

сядь

       на собственные ягодицы

  и катись!

Нет,

      не навяжусь в меланхолишке черной,

да и разговаривать не хочется

   ни с кем.

Только

  жабры рифм

 топырит учащённо

у таких, как мы,

  на поэтическом песке.

Вред — мечта,

 и бесполезно грезить,

надо

весть

    служебную нуду.

Но бывает —

  жизнь

  встаёт в другом разрезе,

и большое

     понимаешь

через ерунду.

Нами

лирика

в штыки

неоднократно атакована,

ищем речи

      точной

и нагой.

Но поэзия —

пресволочнейшая штуковина:

существует —

и ни в зуб ногой.

Например

   вот это —

говорится или блеется?

Синемордое,

в оранжевых усах,

Навуходоносором

библейцем —

«Коопсах».

Дайте нам стаканы!

знаю

способ старый

в горе

дуть винище,

но смотрите —

          из

выплывают

Red и White Star’ы

с ворохом

      разнообразных виз.

Мне приятно с вами, —

   рад,

что вы у столика.

Муза это

   ловко

 за язык вас тянет.

Как это

 у вас

говаривала Ольга?..

Да не Ольга!

из письма

   Онегина к Татьяне.

— Дескать,

муж у вас

  дурак

и старый мерин,

я люблю вас,

будьте обязательно моя,

я сейчас же

утром должен быть уверен,

что с вами днём увижусь я. —

Было всякое:

и под окном стояние,

пи́сьма,

  тряски нервное желе.

Вот

      когда

   и горевать не в состоянии —

это,

      Александр Сергеич,

много тяжелей.

Айда, Маяковский!

Маячь на юг!

Сердце

 рифмами вымучь —

вот

      и любви пришёл каюк,

дорогой Владим Владимыч.

Нет,

      не старость этому имя!

Ту́шу

вперёд стремя́,

я

   с удовольствием

справлюсь с двоими,

а разозлить —

и с тремя.

Говорят —

я темой и-н-д-и-в-и-д-у-а-л-е-н!

Entre nous...

чтоб цензор не нацикал.

Передам вам —

   говорят —

 видали

даже

двух

влюблённых членов ВЦИКа.

Вот —

пустили сплетню,

тешат душу ею.

Александр Сергеич,

да не слушайте ж вы их!

Может

 я

    один

 действительно жалею,

что сегодня

нету вас в живых.

Мне

 при жизни

   с вами

 сговориться б надо.

Скоро вот

      и я

умру

  и буду нем.

После смерти

нам

стоять почти что рядом:

вы на Пе,

    а я

на эМ.

Кто меж нами?

  с кем велите знаться?!

Чересчур

    страна моя

поэтами нища́.

Между нами

— вот беда —

позатесался На́дсон.

Мы попросим,

чтоб его

 куда-нибудь

на Ща!

А Некрасов

Коля,

сын покойного Алёши, —

он и в карты,

он и в стих,

и так

неплох на вид.

Знаете его?

вот он

мужик хороший.

Этот

нам компания —

  пускай стоит.

Что ж о современниках?!

Не просчитались бы,

за вас

   полсотни о́тдав.

От зевоты

скулы

     разворачивает аж!

Дорогойченко,

  Герасимов,

 Кириллов,

   Родов —

какой

однаробразный пейзаж!

Ну Есенин,

мужиковствующих свора.

Смех!

Коровою

  в перчатках лаечных.

Раз послушаешь...

но это ведь из хора!

Балалаечник!

Надо,

чтоб поэт

   и в жизни был мастак.

Мы крепки,

как спирт в полтавском штофе.

Ну, а что вот Безыменский?!

  Так...

ничего...

   морковный кофе.

Правда,

  есть

у нас

Асеев

Колька.

Этот может.

Хватка у него

  моя.

Но ведь надо

заработать сколько!

Маленькая,

но семья.

Были б живы —

    стали бы

 по Лефу соредактор.

Я бы

и агитки

 вам доверить мог.

Раз бы показал:

   — вот так-то, мол,

и так-то...

Вы б смогли —

    у вас

 хороший слог.

Я дал бы вам

жиркость

    и су́кна,

в рекламу б

выдал

гумских дам.

(Я даже

  ямбом подсюсюкнул,

чтоб только

быть

приятней вам.)

Вам теперь

пришлось бы

бросить ямб картавый.

Нынче

наши перья —

  штык

да зубья вил, —

битвы революций

посерьезнее «Полтавы»,

и любовь

   пограндиознее

       онегинской любви.

Бойтесь пушкинистов.

   Старомозгий Плюшкин,

пёрышко держа,

    полезет

с перержавленным.

— Тоже, мол,

у лефов

появился

Пушкин.

Вот арап!

   а состязается —

  с Державиным...

Я люблю вас,

но живого,

а не мумию.

Навели

 хрестоматийный глянец.

Вы

по-моему́

при жизни

— думаю —

тоже бушевали.

  Африканец!

Сукин сын Дантес!

Великосветский шкода.

Мы б его спросили:

 — А ваши кто родители?

Чем вы занимались

 до 17-го года? —

Только этого Дантеса бы и видели.

Впрочем,

    что ж болтанье!

Спиритизма вроде.

Так сказать,

 невольник чести...

пулею сражён...

Их

  и по сегодня

  много ходит —

всяческих

     охотников

до наших жён.

Хорошо у нас

в Стране советов.

Можно жить,

работать можно дружно.

Только вот

поэтов,

к сожаленью, нету —

впрочем, может,

     это и не нужно.

Ну, пора:

    рассвет

     лучища выкалил.

Как бы

милиционер

разыскивать не стал.

На Тверском бульваре

  очень к вам привыкли.

Ну, давайте,

подсажу

на пьедестал.

Мне бы

 памятник при жизни

 полагается по чину.

Заложил бы

динамиту

 — ну-ка,

дрызнь!

Ненавижу

      всяческую мертвечину!

Обожаю

   всяческую жизнь!

 

 

 

 

 

 

 

МАРКСИЗМ - ОРУЖИЕ, ОГНЕСТРЕЛЬНЫЙ МЕТОД. ПРИМЕНЯЙ УМЕЮЧИ МЕТОД ЭТОТ![10]

                         Штыками                                двух столетий стык                        закрепляет                                   рабочая рать.                        А некоторые                                    употребляют штык,                        чтоб им                                в зубах ковырять.                        Всё хорошо:                     10             поэт поёт,                        критик                               занимается критикой.                        У стихотворца —                                        корытце своё,                        у критика —                                    своё корытико.                        Но есть                                не имеющие ничего,                                                   окромя                     20 красивого почерка.                        А лезут                                в книгу,                                         хваля                                               и громя                        из пушки                                 критического очерка.                        А чтоб                               имелось                                       научное лицо                     30 у этого                                вздора злопыханного —                        всегда                               на столе                                        покрытый пыльцой                        неразрезанный том                                          Плеханова.                        Зазубрит фразу                                       (ишь, ребятьё!)                        и ходит за ней,                     40                 как за няней.                        Бытьё —                                а у этого — еда и питьё                        определяет сознание.                        Перелистывая                                     авторов                                             на букву «эл»,                        фамилию                                Лермонтова                                           встретя,                     50 критик выясняет,                                         что он ел                        на первое                                  и что — на третье.                        — Шампанское пил?                                          Выпивал, допустим.                        Налёт буржуазный густ.                        А его                              любовь                                     к маринованной капусте                     60 доказывает                                   помещичий вкус.                        В Лермонтове, например,                                                чтоб далеко не идти,                        смысла                               не больше,                                          чем огурцов в акации.                        Целые                              хоры                                   небесных светил,                     70 и ни слова                                   об электрификации.                        Но,                            очищая ядро                                        от фразёрских корок,                        бобы —                               от шелухи лиризма,                        признаю,                                 что Лермонтов                                               близок и дорог                     80 как первый                                   обличитель либерализма.                        Массам ясно,                                     как ни хитри,                        что, милюковски юля,                        светила                                у Лермонтова                                             ходят без ветрил,                        а некоторые —                                      и без руля.                     90 Но так ли                                  разрабатывать                                                важнейшую из тем?                        Индивидуализмом пичкать?                        Демоны в ад,                                     а духи —                                              в эдем?                        А где, я вас спрашиваю, смычка?                        Довольно                                 этих                    100               божественных легенд!                        Любою строчкой вырванной                        Лермонтов                                  доказывает,                                              что он —                                                       интеллигент,                        к тому же                                  деклассированный!                        То ли дело                                   наш Степа                    110 — забыл,                                 к сожалению,                                              фамилию и отчество, —                        у него                               в стихах                                        Коминтерна топот...                        Вот это —                                  настоящее творчество!                        Степа —                                кирпич                    120                какого-то здания,                        не ему                               разговаривать вкось и вкривь.                        Степа                              творит,                                      не затемняя сознания,                        без волокиты аллитераций                                                 и рифм.                        У Степы                                незнание                    130                  точек и запятых                        заменяет                                 инстинктивный                                               массовый разум,                        потому что                                   батрачка —                                              мамаша их,                        а папаша —                                   рабочий и крестьянин сразу. —                        В результате                    140              вещь                                          ясней помидора                        обволакивается                                       туманом сизым,                        и эти                              горы                                   нехитрого вздора                        некоторые                                  называют марксизмом.                        Не говорят                    150            — о верёвке                                               в журнале повешенного,                        не изменить                                    шаблона прилежного.                        Лежнев зарадуется —                                            «он про Вешнева».                        Вешнев                               — «он про Лежнева».19/IV — 26 г. 

ЧЕТЫРЕХЭТАЖНАЯ ХАЛТУРА[11]

 

В центре мира
стоит Гиз —
оправдывает штаты служебный раж.
Чтоб книгу
народ
зубами грыз,
наворачивается
миллионный тираж.
Лицо
тысячеглазого треста
блестит
электричеством ровным.
Вшивают
в Маркса
Аверченковы листы,
выписывают гонорары Цицеронам.
Готово.
А зав
упрется назавтра
в заглавие,
как в забор дышлом.
Воедино
сброшировано
12 авторов!
— Как же это, родимые, вышло?? —
Темь
подвалов
тиражом беля,
залегает знание —
и лишь
бегает
по книжным штабелям
жирная провинциалка —
мышь.
А читатели
сидят
в своей уездной яме,
иностранным упиваются,
мозги щадя.
В Африки
вослед за Бенуями
улетают
на своих жилплощадях.
Званье
— «пролетарские» —
нося как эполеты,
без ошибок
с Пушкина
списав про вёсны,
выступают
пролетарские поэты,
развернув
рулоны строф повёрстных.
Чем вы — пролетарий,
уважаемый поэт?
Вы
с богемой слились
9 лет назад.
Ну, скажите,
уважаемый пролет,—
вы давно
динаму
видели в глаза?
— Извините
нас,
сермяжных,
за стишонок неудачненький.
Не хотите
под гармошку поплясать ли?--
Это,
в лапти нарядившись,
выступают дачники
под заглавием
— крестьянские писатели.
О, сколько нуди такой городимо,
от которой
мухи падают замертво!
Чего только стоит
один Радимов
с греко-рязанским своим гекзаметром!
Разлунивши
лысины лачки,
убеждённо
взявши
ручку в ручки,
бородёнок
теребя пучки,
честно
пишут про Октябрь
попутчики.
Раньше
маленьким казался и Лесков —
рядышком с Толстым
почти не виден.
Ну, скажите мне,
в какой же телескоп
в те недели
был бы виден Лидин?!
— На Руси
одно веселье —
пити... —
А к питью
подай краюху
и кусочек сыру.
И орут писатели
до хрипоты
о быте,
увлекаясь
бытом
госиздатовских кассиров.
Варят чепуху
под клубы
трубочного дыма —
всякую уху
сожрёт
читатель-Фока.
А неписанная жизнь
проходит
мимо
улицею фыркающих окон.
А вокруг
скачут критики
в мыле и пене:
— Здорово пишут писатели, братцы!
— Гений-Казин,
Санников-гений...
Все замечательно!
Рады стараться!--
С молотка
литература пущена.
Где вы,
сеятели правды
или звёзд сиятели?
Лишь в четыре этажа халтурщина:
Гиза,
критика,
читаки
и писателя.
Нынче
стала
зелень веток в редкость,
гол
литературы ствол.
Чтобы стать
поэту крепкой веткой —
выкрепите мастерство!

 

 

 

РАЗГОВОР С ФИНИНСПЕКТОРОМ О ПОЭЗИИ[12]

Гражданин  фининспектор!
                        Простите за беспокойство.
Спасибо...
          не тревожьтесь...
                           я постою...
У меня к вам
            дело
                деликатного свойства:
о месте
       поэта
            в рабочем строю.
В ряду
      имеющих
             лабазы и угодья
и я обложен
           и должен караться.
Вы требуете
           с меня
                 пятьсот в полугодие
и двадцать пять
               за неподачу деклараций.
Труд мой
        любому
              труду
                   родствен.
Взгляните —
           сколько я потерял,
какие
     издержки
             в моём производстве
и сколько тратится
                  на материал.
Вам,
    конечно, известно

явление «рифмы».
Скажем,
       строчка
              окончилась словом
                                «отца»,
и тогда
       через строчку,
                     слога повторив, мы
     ставим
           какое-нибудь:
                          ламцадрица-ца.
Говоря по-вашему,
                 рифма —
                        вексель.
Учесть через строчку! —
                        вот распоряжение.
И ищешь
       мелочишку суффиксов и флексий
в пустующей кассе
                 склонений
                          и спряжений.
Начнёшь  это
            слово
                 в строчку всовывать,
а оно не лезет —
                нажал и сломал.
Гражданин  фининспектор,
                        честное слово,
поэту
     в копеечку влетают слова.
Говоря по-нашему,
                 рифма —
                         бочка.
Бочка с динамитом.
                  Строчка —
                            фитиль.
Строка додымит,
               взрывается строчка,—
и город
       на воздух
                строфой летит.
Где найдёшь,
                     на какой тариф,
рифмы,
      чтоб враз убивали, нацелясь?
Может,
      пяток
           небывалых рифм
только и остался
                что в Венецуэле.
И тянет
       меня
           в холода и в зной.
Бросаюсь,
         опутан в авансы и в займы я.
Гражданин,
          учтите билет проездной!
 — Поэзия
         — вся! —
                 езда в незнаемое.
Поэзия —
         та же добыча радия.
В грамм добыча,
               в год труды.
Изводишь
        единого слова ради
тысячи тонн
           словесной руды.
Но как
      испепеляюще
                 слов этих жжение
рядом
     с тлением
               слова-сырца.
Эти слова
         приводят в движение
тысячи лет
          миллионов сердца.
Конечно,
        различны поэтов сорта.
У скольких поэтов
                 лёгкость руки!
Тянет,
      как фокусник,
                   строчку изо рта
и у себя
         и у других.
Что говорить
            о лирических кастратах?!
Строчку
       чужую
            вставит — и рад.
Это
   обычное
          воровство и растрата
среди охвативших страну растрат.
Эти
   сегодня
          стихи и оды,
в аплодисментах
               ревомые ревмя,
войдут
      в историю
               как накладные расходы
на сделанное
            нами —
                  двумя или тремя.
Пуд,
    как говорится,
                  соли столовой
съешь
     и сотней папирос клуби,
чтобы
     добыть
           драгоценное слово
из артезианских
               людских глубин.
И  сразу
        ниже
            налога рост.
Скиньте
       с обложенья
                   нуля колесо!
Рубль девяносто
               сотня папирос,
рубль шестьдесят
                столовая соль.
В вашей анкете
              вопросов масса:
— Были выезды?
              Или выездов нет?--
А  что,
       если я
             десяток пегасов
загнал
      за последние
                  15 лет?!
У  вас —
         в моё положение войдите —
про слуг
        и имущество
                   с этого угла.
А что,
      если я
            народа водитель
и одновременно —
                 народный слуга?
Класс
     гласит
           из слова из нашего,
а мы,
     пролетарии,
                двигатели пера.
Машину
      души
          с годами изнашиваешь.
Говорят:
        — в архив,
                  исписался,
                            пора!--
Всё меньше любится,
                   всё меньше дерзается,
и лоб мой
          время
               с разбега крушит.
Приходит
        страшнейшая из амортизаций —
амортизация
           сердца и души.
И когда
       это солнце
                 разжиревшим боровом
взойдёт
       над грядущим
                   без нищих и калек,—
я
   уже
      сгнию,
            умерший  под забором,
рядом
      с десятком
                моих коллег.
Подведите
         мой
            посмертный баланс!
Я утверждаю
           и — знаю — не налгу:
на фоне
       сегодняшних
                  дельцов и пролаз
я буду
      — один! —
                в непролазном долгу.
Долг наш —
           реветь
                 медногорлой сиреной
в тумане мещанья,
                 у бурь в кипенье.
Поэт
     всегда
           должник вселенной,
платящий
        на горе
               проценты
                       и пени.
Я
  в долгу
         перед Бродвейской лампионией,
перед вами,
           багдадские небеса,
перед Красной Армией,
                     перед вишнями Японии —
перед всем,
           про что
                  не успел написать.
А  зачем
        вообще
              эта шапка Сене?
Чтобы — целься рифмой 
                        и ритмом ярись?
Слово поэта —
             ваше воскресение,
ваше бессмертие,
                гражданин канцелярист.
Через столетья
              в бумажной раме
возьми строку
             и время верни!
И встанет
         день этот
                  с фининспекторами,
с блеском чудес
               и с вонью чернил.
Сегодняшних дней убеждённый житель,
выправьте
         в энкапеэс
                   на бессмертье билет
и, высчитав
           действие стихов,
                           разложите
заработок мой
             на триста лет!
Но сила поэта
             не только в этом,
что, вас
        вспоминая,
                  в грядущем икнут.
Нет!
    И  сегодня
              рифма поэта —
ласка
     и лозунг,
              и штык,
                     и кнут.
Гражданин фининспектор,
                       я выплачу пять,
все
   нули
       у цифры скрестя!
Я
  по праву
          требую пядь
в ряду
      беднейших
               рабочих и крестьян.
А если
      вам кажется,
                  что всего делов —
это пользоваться
                чужими  словесами,
то вот вам,
           товарищи,
                    моё стило,
и можете
        писать
              сами!
 

 


ПЕРЕДОВАЯ ПЕРЕДОВОГО[13]

 

Довольно

сонной,

  расслабленной праздности!

Довольно

козырянья

  в тысячи рук!

Республика искусства

в смертельной опасности —

в опасности краска,

10          слово,

звук.

Громы

зажаты

у слова в кулаке, —

а слово

зовётся

 только с тем,

чтоб кланялось

 событью

20       слово-лакей,

чтоб слово плелось

у статей в хвосте.

Брось дрожать

за шкуры скряжьи!

Вперёд забегайте,

не боясь суда!

Зовите рукой

 с грядущих кряжей:

 «Пролетарий,

  30             сюда!»

Полезли

 одиночки

из миллионной давки —

такого, мол,

   другого

не увидишь в жисть.

Каждый

 рад

подставить бородавки

40         под увековечливую

ахровскую кисть.

Вновь

своя рубаха

ближе к телу?

А в нашей работе

то и ново,

что в громаде,

класс которую сделал,

не важно

50     сделанное

Петровым и Ивановым.

Разнообразны

души наши.

Для боя — гром,

для кровати —

  шёпот.

А у нас

для любви и для боя —

 марши.

60    Извольте

  под марш

к любимой шлёпать!

Почему

теперь

про чужое поём,

изъясняемся

ариями

Альфреда и Травиаты?

И любви

 70       придумаем

слово своё,

из сердца сделанное,

  а не из ваты.

В годы голода,

стужи-злюки

разве

филармонии играли окрест?

Нет,

свои,

80        баррикадные звуки

нашёл

 гудков

медногорлый оркестр.

Старью

революцией

  поставлена точка.

Живите под охраной

  музейных оград.

Но мы

  не предадим

кустарям-одиночкам

ни лозунг,

ни сирену,

   ни киноаппарат.

Наша

 в коммуну

не иссякнет вера.

Во имя коммуны

жмись и мнись.

100        Каждое

сегодняшнее дело

меряй,

как шаг

в электрический,

 в машинный коммунизм.

Довольно домашней,

  кустарной праздности!

Довольно

изделий ловких рук!

110     Федерация муз

 в смертельной опасности —

в опасности слово,

краска

и звук.

 

ПОСЛАНИЕ ПРОЛЕТАРСКИМ ПОЭТАМ[14]

Товарищи,

 позвольте

без позы, без маски —
как старший товарищ,

 неглупый и чуткий,
поразговариваю с вами,

 товарищ Безыменский,
товарищ Светлов,

 товарищ Уткин.

Мы спорим,

 аж глотки просят лужения,
мы

 задыхаемся

 от эстрадных побед,
а у меня к вам, товарищи,

 деловое предложение:
давайте,

 устроим

 весёлый обед!

Расстелим внизу

 комплименты ковровые,
если зуб на кого — отпилим зуб;
розданные

 Луначарским

 венки лавровые —
сложим

 в общий

 товарищеский суп.

Решим,

 что все

 по-своему правы.
Каждый поёт

 по своему

 голоску!
Разрежем

 общую курицу славы
и каждому

 выдадим

 по равному куску.

Бросим

 друг другу

 шпильки подсовывать,
разведём изысканный словесный ажур.
А когда мне товарищи предоставят слово —
я это слово возьму

 и скажу:

— Я кажусь вам

 академиком

 с большим задом,
один, мол, я

 жрец

 поэзии непролазных.
А мне

 в действительности

 единственное надо —
чтоб больше поэтов хороших и разных.

Многие

пользуются

 напостовской тряскою,
с тем

 чтоб себя

 обозвать получше.
— Мы, мол, единственные, мы пролетарские... —
А я, по-вашему, что — валютчик?

Я

 по существу

 мастеровой, братцы,
не люблю я

 этой

 философии нудовой.
Засучу рукавчики: работать? драться?
Сделай одолжение,

 а ну, давай!

Есть

 перед нами

 огромная работа —
Каждому человеку

 нужное стихачество.
Давайте работать

 до седьмого пота
Над поднятием количества,

 над улучшением качества.

Я меряю

 по коммуне

 стихов сорта,
в коммуну

 душа

потому влюблена,
что коммуна,

 по-моему,

 огромная высота,
что коммуна,

 по-моему,

 глубочайшая глубина.

А в поэзии

 нет

 ни друзей,

 ни родных,
по протекции

 не свяжешь

 рифм лычки.
Оставим

 распределение

 орденов и наградных,
бросим, товарищи,

 наклеивать ярлычки.

Не хочу

 похвастать

 мыслью новенькой,
но по-моему —

утверждаю без авторской спеси —
коммуна —

это место,

 где исчезнут чиновники
и где будет

 много

 стихов и песен.

Стоит

 изумиться

 рифмочек парой нам —
мы

 почитаем поэтика гением.
Одного

 называют

 красным Байроном,
другого —

 самым красным Гейнем.

Одного боюсь —

за вас и сам, —
чтоб не обмелели

наши души,
чтоб мы

 не возвели

 в коммунистический сан
плоскость раешников

 и ерунду частушек.

Мы духом одно,

 понимаете сами:
по линии сердца

 нет раздела.
Если

 вы не за нас,

 а мы

 не с вами,
то чёрта ль

 нам

 остаётся делать?

А если я

 вас

 когда-нибудь крою
и на вас

 замахивается перо-рука,
то я, как говорится,

 добыл это кровью,
я

 больше вашего

 рифмы строгал.

Товарищи,

 бросим

 замашки торгашьи
— моя, мол, поэзия —

 мой лабаз! —
всё, что я сделал,

всё это ваше —
рифмы,

 темы,

 дикция,

 бас!

Что может быть

 капризней славы

 и пепельней?
В гроб, что ли,

 брать,

 когда умру?
Наплевать мне, товарищи,

в высшей степени
на деньги,

 на славу

 и на прочую муру!

Чем нам

 делить

 поэтическую власть,
сгрудим

 нежность слов

 и слова-бичи,
и давайте

 без завистей

 и без фамилий

 класть
в коммунову стройку

 слова-кирпичи.

Давайте,

 товарищи,

 шагать в ногу.
Нам не надо

 брюзжащего

 лысого парика!
А ругаться захочется —

 врагов много
по другую сторону

 красных баррикад.

 

«МАССАМ  НЕПОНЯТНО»[15]

 

Между  писателем

                и читателем

                           стоят посредники,

и вкус

      у посредника

                  самый средненький.

Этаких

       средненьких

                   из посреднической рати

тыща

      и в критиках

                 и в редакторате.

Куда  бы

        мысль твоя

                  ни скакала,

этот

    всё

       озирает сонно:

- Я

    человек

            другого закала.

Помню,  как сейчас,

                  в стихах

                         у Надсона...

Рабочий

        не любит

                 строчек коротеньких.

А  ещё

     посредников

                кроет Асеев.

А  знаки препинания?

                   Точка —

                           как родинка.

Вы

   стих украшаете,

                 точки рассеяв.

Товарищ  Маяковский,

                    писали б ямбом,

двугривенный

             на строчку

                      прибавил вам бы. —

Расскажет

         несколько

                 средневековых легенд,

объяснение

          часа на четыре затянет,

и ко всему

         присказывает

                    унылый  интеллигент:

— Вас

      не понимают

                 рабочие и крестьяне. —

Сникает

       автор

            от сознания вины.

А  этот самый

            критик влиятельный

крестьянина

           видел

                 только до войны,

при покупке

           на даче

                  ножки телятины.

А рабочих

         и того менее —

случайно

        двух

           во время наводнения.

Глядели

        с моста

              на места и картины,

на разлив,

         на плывущие льдины.

Критик

       обошел умилённо

двух представителей

                  из десяти миллионов.

Ничего особенного —

                   руки и груди...

Люди — как люди!

А вечером

         за чаем

                сидел и хвастал:

— Я вот

        знаю

            рабочий класс-то.

Я

  душу

       прочёл

             за их молчаньем —

ни упадка,

         ни отчаяния.

Кто может

         читаться

                  в этаком классе?

Только Гоголь,

             только классик.

А крестьянство?

               Тоже.

                    Никак не иначе.

Как сейчас помню —

                   весною, на даче... —

Этакие разговорчики

                   у литераторов

                               у нас

часто

     заменяют

             знание масс.

И идут

       дореволюционного образца

творения слова,

              кисти

                   и резца.

И в массу

         плывет

                интеллигентский дар —

грёзы,

      розы

           и звон гитар.

Прошу

      писателей,

                с  перепугу бледных,

бросить

       высюсюкивать

                   стихи для бедных.

Понимает

         ведущий  класс

и искусство

            не хуже вас.

Культуру

         высокую

                в массы двигай!

Такую,

       как и прочим.

Нужна

      и понятна

                хорошая книга —

и вам,

      и мне,

            и крестьянам,

                         и рабочим.

 

[СОСТАВИТЕЛЬ РАЗДЕЛА — САША БОЧАРОВА, 8 В, 2010 год]

 

 

 

 

 

ВЛАДИМИР МАЯКОВСКИЙ

[1] Имеется в виду статья П.Е. Щёголева «Мычание» (газ. «День», 1916. № 209. 21 окт. Подпись: П.Щ.). В статье говорится: «Через все изделия его музы проходит настроение учителя из “Трёх сестёр”, который всем доволен. А самодовольство Маяковского — жирное, грузное, как-то по-особенному выпирающее из него! <…> Зычное гиканье “Царя ламп” еаполняет уши, поражает барабанную перепонку, действеует на мозг» [Владимир Маяковский. Pro et contra. СПб., 2006. С. 336].

[2] Статья «Трубный глас» напечатана в ж. «Книжный угол» [Пг., 1918. № 1]. Вошла в кн. Б. Эйхенбаум. О поэзии. Л., 1969 и в сб. Владимир Маяковский. Pro et contra. СПб., 2006.

[3] Из стих. «Сергею Есенину».

[4] Из стих. «Разговор с фининспектором о поэзии».

[5] Все стихи помещены здесь по 13-титомному собр. соч. Стих. «Нате!» прочитано поэтом на открытии литературного кабаре «Розовый фонарь» в Москве 19 октября 1913 года.

[6] «Бристоль» — литературное кафе в Петрограде. Виллон (Вийон) — фр. поэт XV века; убил в драке священника, был связан с воровской шайкой. Год и обстоятельства смерти неизвестны. В финале стих-я — иронический перифраз строчек Лермонтова из стих. «И скучно, и грустно…».

[7] Крупп — основатель промышленной (сталелитейной) фирмы в Германии; сталь Круппов помогла созданию военной промышленности Германии. Заратустра — персонаж сочинения Фридриха Ницше «Так говорил Заратустра». В творчестве Маяковского очень сильны ницшеанские идеи. Лепрозорий — убежище для прокажённых.

[8] о «прожигании глаголами сердец людей» — перефраз строк стих Пушкина «Пророк». Анатолий Васильич – Луначарский, народный комиссар просвещения. Семашко Николай Александрович – народный комиссар здравоохранения.

[9] Вывески «Коопсаха» (Кооператива сахарной промышленности) были синие, с оранжевыми лучами, среди лучей красовалась сахарная голова. ...Навуходоносором-библейцем. — Имеется в виду упоминаемый в Библии вавилонский царь Навуходоносор II (VI—V век до н. э.). я сейчас же утром должен быть уверен, что с вами днём увижусь я — Перефразировка строк из VIII главы «Евгения Онегина» Пушкина: Я утром должен быть уверен,/ Что с вами днем увижусь я. Строка 188. Надсон С. Я. (1862—1887) — русский поэт. Дорогойченко А.Я., Герасимов М.П., Кириллов В.Т., Родов С.А. — поэты, современники Маяковского. Однаробразный — словообразование Маяковского, сочетание слов «однообразный» и «нарообраз» (отдел народного образования). Леф (Левый фронт искусства) — журнал, выходивший под редакцией Маяковского (1923—1925). ...гумских дам. — ГУМ — Государственный универсальный магазин в Москве. Дантес Жорж Шарль, барон Геккерен (1812—1895) — французский монархист, бежавший в Россию после буржуазной революции 1830 г., убийца Пушкина. Так сказать,  невольник чести... реминисценция из начальной строки стихотворения Лермонтова «Смерть поэта». На Тверском бульваре очень к вам привыкли — Памятник Пушкину в Москве стоял на Тверском бульваре у площади Пушкина (б. Страстной). В 1949 г. перенесён в центр площади по другую сторону Тверской ул.

[10] В автографе стихотворение имело два эпиграфа: «То самое затаённое, что думал Пушкин о Радищеве, о Пестеле, о декабристах и революции, но чего сказать не мог своим современникам в форме ясного бытового сюжета, он передал в картинах и образах из египетской жизни, превратив Сенатскую площадь в ложе Клеопатры, а первые смертельные поцелуи русской свободы в поцелуи любви, оплаченной смертью» (Л. Войтоловский.  История русской литературы. Ч. I. Стр. 5). «Какое разнообразие животного царства проходит перед воображением читателя, когда он перелистывает страницы Ф. Гладкова! Поросёнок, цапля, кошка, змея, орёл, мопс, паук, сорока, голубь, индюк, ворона, телёнок, цыплёнок, галка, собака, медведь, вол, жеребец, ястреб, петух, кабан, лягушка, саранча, пиявка, волчица и многие другие, которых я не выписал» (В. Вешнев. «Известия ЦИК». 18/IV 1926). По-видимому,  указанные работы критиков разных направлений явились поводом к написанию стихотворения. Штыками / двух столетий стык/  закрепляет/ рабочая рать —  В декабре 1925 г. отмечалось столетие со дня восстания декабристов. Целые/ хоры/ небесных светил… — здесь и далее Маяковский иронически обыгрывает вульгарное истолкование произведений Лермонтова (в частности, поэмы «Демон»). …милюковски юля… —  Милюков П.Н. – один из лидеров партии конституционных демократов. Цель проводимой им политики – стремление согласовать интересы русской буржуазии с интересами монархии. Лежнев зарадуется — «он про Вешнева». Вешнев — «он про Лежнева» — Маяковский иронически говорит о межгрупповой борьбе в литературной жизни тех лет.

[11] ГИЗ — государственное издательство. Вшивают в Маркса Аверченковы листы — речь идет о реальном факте: в один из томов собрания сочинений Маркса попало несколько страниц из сборника фельетонов А.Т.Аверченко, писателя-эмигранта. выписывают гонорары Цицеронам — Бухгалтерия ГИЗа  однажды выписала гонорар Цицерону за перевод его произведений. В Африки, вослед за Бенуями — французский писатель Пьер Бенуа – автор авантюрных романов. Действие в романах Бенуа происходит, как правило, в Африке или других экзотических странах. Званье /— «пролетарские» —/нося как эполеты — речь идёт о членах РАПП (Российской ассоциации пролетарских писателей), которые провозглашали себя единственными подлинно советскими писателями; см. «Послание к пролетарским поэтам». Радимов Павел Александрович – советский поэт. В статье «Как делать стихи» Маяковский писал о несостоятельных попытках некоторых поэтов «накинуть старую форму на новый факт», в частности, о «радимовских поросятах в его греческих, приспособленных для “Илиады”, пентаметрах» (речь идёт о стих. Радимова «Свиное стадо»). честно/ пишут про Октябрь/ попутчики — попутчиками в 1920-е годы называли писателей — выходцев из непролетарской среды, оставшихся в Советской России и сотрудничающих с властью. Лидин Влади́мир Ге́рманович (1894—1979) — воевал в Красной Армии, был на разных фронтах, в том числе в Сибири. В первые послерево­люционные годы совершил несколько по­ездок по Западной Европе и Ближнему Востоку. Не при­надлежа ни к какой из литературных группировок, был хорошо знаком со многими писателями, далёкими от литературного официоза, и написал о них в своей книге воспоминаний «Люди и встречи» (1957, переиздавалась с дополнениями в 1961, 1965). всякую уху/ сожрёт/ читатель-Фока — реминисценция из басни Крылова «Демьянова уха». Васи́лий Васи́льевич Ка́зин (1898—1981) — русский поэт. Учился в литературной студии Московского пролеткульта. Был сотрудником Наркомпроса. В 1920 был в числе основателей литературной группы «Кузница». Санников Григорий Александрович (1899—1969) — поэт, участник студии пролеткульта, группы «Кузница», входил  в ВАПП (Всесоюзную ассоциацию пролетарских писателей).

[12] Интересно сопоставить это стих. с письмом-заявлением Маяковского в Мосфинотдел от 26 августа 1926 года [т. 13. С. 90]. двадцать пять /за неподачу деклараций — Торговцы и люди «свободных профессий» облагались налогами и должны были подавать в финотделы налоговые декларации. За неподачу декларации в указанное время налагался штраф. Маяковский писал в заявлении: «Неподача мною декларации объяснена отнюдь не уклонением от сообщения о своих заработках, а только тем, что в сложном поэтическом производстве почти невозможно точно учесть производственные расходы и способ их определения. Для этой только начатой работы нужны целые научные труды». Пегас — в древнегреческой мифологии — крылатый конь, символ поэтического вдохновения. Я в долгу перед Бродвейской лампионией... — Бродвей —одна из главных улиц Нью-Йорка.  ...перед вами, багдадские небеса... — селение Багдади, ныне Маяковски, в Грузии — родина Маяковского. Энкапеэс (НКПС) — Народный Комиссариат путей сообщения.

[13] Каждый рад подставить бородавки под увековечливую ахровскую кисть. — Ахровскую — от слова АХРР (Ассоциация художников революционной России). Маяковский выступал против натуралистических тенденций,  свойственных некоторым художникам — членам АХРР. ...ариями Альфреда и Травиаты — Альфред и Травиата (Виолетта) — герой и героиня оперы Дж. Верди «Травиата».

[14] Алекса́ндр Ильи́ч Безыме́нский (1898 —1973) — русский советский поэт, деятель комсомольского движения; в 1920-х — популярный комсомольский поэт. В 1922 был одним из основателей литературных групп «Молодая гвардия» и «Октябрь». Участник РАПП. Светлов Михаил Аркадьевич (1903  —1964) — русский советский поэт. С 1919 комсомолец; в 1920 доброволец-стрелок 1-го Екатеринославского территориального полка. Учился в Московском университете (1927—28). Печатался с 1917. Ио́сиф Па́влович У́ткин (1903 —1944) — русский поэт и журналист. Участник Гражданской и Великой Отечественной войн. В 1919 году во время антиколчаковского восстания в Иркутске вступил в Рабочую дружину, в которой состоял до установления Советской власти. В начале 1920 года вступил в комсомол, а в мае 1920 года в составе первой добровольческой группы иркутского комсомола выехал на Дальневосточный фронт. В 1922 году становится репортером в газете «Власть труда», в которой появляются его первые стихи на злобу дня. Затем работает в молодежной газете Иркутска «Комсомолия», в губкоме комсомола — секретарем комсомольской газеты, политруком у допризывников. Принимал активное участие в ИЛХО (Иркутском литературно-художественном объединении) и ежемесячном журнале «Красные зори», который с 1923 года стал издаваться в Иркутске. В 1924 году по путевке комсомола, как наиболее достойный из молодых журналистов был послан учиться в Москву в Институт журналистики. Мы спорим, аж глотки просят лужения... — Ближайшим поводом
для «Послания» явилась «Ода скромности» («Комсомольская правда», 1926, № 129, 6 июня), в которой А. Безыменский упрекал Маяковского в том, что последний якобы слишком много пишет «о себе».  ...розданные Луначарским венки лавровые... — А.В. Луначарский написал ряд предисловий к первым сборникам стихов молодых
поэтов. Многие пользуются напостовской тряскою, с тем чтоб себя обозвать получше... —    речь  идёт о сотрудниках журнала «На посту», органа РАПП, нетерпимых к любому проявлению «непролетарской» идологии.    Одного называют красным Байроном, другого – самым красным Гейнем. — В ряде статей того времени творчество Светлова сравнивали с творчеством Гейне, в произведениях Уткина находили черты литературного сходства с Байроном. Раёшник — рифмованный монолог на злободневную тему, изобилующий шутками, прибаутками и т. д. Возник как разновидность ярмарочного, лубочного театра для невзыскательной публики.

[15] Надсон Семён Яковлевия (1862—1887) — русский поэт; об отношении Маяковского к Надсону см. «Юбилейное». А ещё посредников кроет Асеев. — Имеется в виду стихотворение Н. Асеева «Через головы критиков» (сб. «Изморозь», Госиздат, 1927, стр. 23).