ДМИТРИЙ МЕРЕЖКОВСКИЙ (1865—1945)

 

Дмитрий Сергеевич Мережковский — одна из ключевых фигур русской культуры XX века. С его литературной и общественной деятельностью связано зарождение и становление русского символизма и религиозно-философского движения в России в начале века. При широчайшей уже прижизненной известности его произведений как в России, так и на Западе его творчество до сих пор остается не достаточно известным и иcследованным. Главную роль здесь, безусловно, сыграл семидесятилетний запрет на изучение Мережковского на родине и искусственное изъятие его имени из истории отечественной культуры.

На многократные просьбы издателей прислать о себе сведения Мережковский регулярно отвечал отказом[1], ссылаясь на то, что «лучшая» автобиография — «сами произведения писателя», и мотивируя это тем, что «говорить о внешнем — скучно, а внутреннее передать невозможно...»[2]. Необычайную замкнутость Мережковского отмечала и его жена: «Он был не то, что “скрытен”, но как-то естественно закрыт в себе, и даже для меня, то, что лежало у него на большой глубине, приоткрывалось лишь в редкие моменты. Его всегда занимало что-нибудь большее, чем он сам, и я не могу представить себе его, говорящего с кем-нибудь “по душам”, интимно, о себе самом»[3].

Эта особенность психики отразилась и в письмах зрелого Мережковского, где почти совершенно отсутствуют какие-либо интимные подробности и вообще мало сведений о себе. В отличие от З.Н. Гиппиус, Мережковский «не умел» и «не любил»[4] писать письма и, как он признавался, «питал отвращение к этого рода обмену мнениями».[5] Отметим, что он (также в отличие от своей жены) никогда не вел интимных дневников.[6] Таким образом, «внутренняя» биография писателя, необходимая для расшифровки наиболее личной части творчества — лирики, почти не поддается реконструкции. «Внешняя» же биография имеет много лакун и белых пятен.

Все отмеченные трудности приходится принимать во внимание, приступая к анализу наименее изученной части творческого наследия Мережковского — его поэзии.[7] Поэтическим по преимуществу был ранний период его жизни и творчества, и соответственно именно он будет в центре нашего внимания. В поэзии, особенно в поэмах на современную тему и в лирике, находили в определенной мере выход те переживания, которые, в силу психического устройства, почти не проявлялись в быту. В поэмах «Вера», «Смерть», «Семейная идиллия», «Конец века», а также в некоторых лирических стихотворениях рубежа 1880—1890-х гг. (как правило, что симптоматично, исключенных поэтом из позднего итогового сборника поэзии[8]), правдиво отражена атмосфера гимназических и университетских лет жизни Мережковского, по ним можно дешифровать историю знакомства с З.Н. Гиппиус, уточнить духовные перепетии первых лет супружества, маршрут первого путешествия по Италии и впечатления от поездки в Париж в 1891 году. А через лирику второй половины 1900-х—начала 1910-х гг. проходит так и оставшаяся до конца не проясненной глубокая и мучительная любовная страсть поэта.

Пародоксальность ситуации, таким образом, заключается в том, что, в ряде случаев, не столько биография содержит ключи к пониманию поэзии, сколько поэзия — намеки на факты биографии.[9] Использование в некоторых случаях методики «психологической» школы литературоведения (кстати, кажется не случайным, что она была положена в основу критического метода самого Мережковского) представляется в данном случае оправданной (конечно, при учете границы между «жизненным» и «литературным» рядами), поскольку в высказываниях поэта прослеживается установка на непосредственное отражение в создаваемых текстах своей «внутренней» биографии. В процитированном письме к М. Гофману он лучшей биографией назвал свои произведения, имея в виду духовные искания, а в предисловии к собранию сочинений весь корпус своих текстов определил как «описания последовательных внутренних переживаний».[10] Однако в ряде случаев, при изложении и оценке биографических фактов, мы вынуждены будем прибегнуть к гипотезам, а иногда вообще оставить вопросы открытыми, в надежде, что в будущем, при детальном изучении архивов поэта и его окружения (в том числе и эмигрантских), ответы на них будут найдены.

*       *      *

Дмитрий Сергеевич Мережковский родился 2 (14) августа 1865 года на Елагином острове, в дачной императорской резиденции, в одной из дворцовых построек, где семья обычно проводила лето, поскольку отец его, тайный советник, Сергей Иванович Мережковский (1823[11]—1908), был крупным чиновником Министерства Императорского Двора — столоначальником Придворной Его Величества конторы. Дмитрий был седьмым ребенком (младшим сыном) в семье, насчитывающей девять человек детей.

Годы детства оставили неизгладимый след на его личности и в творчестве, и их значимость он, если не осознал, то ощутил довольно рано, еще в гимназии задумав написать воспоминания, под заглавием «Детство».[12] Как справедливо отметил один из исследователей Мережковского, «значительная часть его философии явилась реакцией на его <...> детство».[13] Не случайно, рассказ о детстве занимает основную часть указанной «Автобиографической заметки». Ранней поре жизни Мережковский посвятил лучшую поэму — «Старинные октавы», в которой, по свидетельству З.Н. Гиппиус, дано «очень правдивое изображение его детства, юности, семьи» и, «кроме сухих сведений, атмосфера в которой он рос».[14] Судя по автобиографии и тексту «Старинных октав», три фигуры сыграли решающую роль в формировании личности и в какой-то мере — будущей метафизической концепции Мережковского. Это мать, отец и старший брат Константин.

Можно предположить, что дисбаланс между «рассудочностью» и «сердечностью», так часто муссируемый мемуаристами и критиками, писавшими о личности и поэзии Мережковского, был в немалой степени сформирован семейной обстановкой его детства. Иначе говоря, «безотрадность» детских лет, воссозданная на страницах автобиографической поэмы, вовсе не была данью романтической литературной традиции:

Познал я грусть, — чуть вышел из пеленок.

Рождало всё мучительный вопрос

В душе моей; запуганный ребенок,

Всегда один в холодном доме рос

Я без любви, угрюмый, как волчонок,

Боясь лица и голоса людей,

Дичился братьев, бегал от гостей...

По всей видимости, в семье действительно не было ни тепла, ни уюта. Что особенно удивительно, никакой душевой близости не было даже между детьми.[15]

Над семьей, как рок, тяготел угрюмый и деспотичный нрав отца.

«Мы больше боялись его, чем любили», — признавался поэт впоследствии.[16]

Искоренение отцом «нежности сердечной» и каких-либо проявлений любви, которую он также считал «вредным баловством», с раннего детства выработало у поэта привычку подавлять эмоциональные порывы и глубоко скрывать мучительные интимные переживания, не доводя их до вербального уровня, т. е. сформировало ту особенную замкнутость и застенчивость Мережковского, о которой мы уже говорили.

Отсутствие в раннем детстве душевной теплоты и внутренних связей между членами семьи породило острые чувства одиночества и скуки, которые преследовали поэта всю его жизнь. Жалобы на одиночество — один из немногих постоянных интимных мотивов в его письмах к близким знакомым.[17] «Меня окружает такое безнадежное одиночество <...> что иногда мне кажется, что всё, что я делаю, бесполезно и мною овладевает отчаянье»,— признавался он в одном из ранних писем своему молодому соратнику П.П. Перцову.[18] Одиночество, как и скука станут двумя метафизическими универсалиями его философской концепции, найдут отражение в творчестве и прежде всего в поэзии. В зрелые годы он будет рассматривать свою жизненную эволюцию и более того — эволюцию мировых индивидуумов,— как преодоление этих чувств.[19] О странном одиночестве Мережковского вспоминали все близко соприкасавшиеся с ним современники. «Мережковский более одинок, чем кто бы то ни было,— писал А.А. Блок В.Н. Княжнину в письме от 9 ноября 1912 года, — и по сей день, и все мы знаем, что он нес и вынес на своих плечах».[20] Об этом же писала и З.Н. Гиппиус: «У него не было ни одного “друга”. Вот как бывает у многих, нашедших себе друга в университете, сохраняющих отношения и после. <...> Но у Д.С. никакого “друга” не было. Множество дружеских отношений и знакомств, но я говорю не об этом. Он, в сущности, был совершенно одинок, и вся сила любви его сосредоточилась в одной точке: мать».[21]

Мать поэта Варвара Васильевна, урожденная Чеснокова (ум. 1889), дочь управляющего Канцелярией петербургского обер-полицмейстера, по всей видимости, была существом незаурядным. Судя по восторженным воспоминаниям Мережковского, в ее облике сочетались необыкновенная красота с бесконечной добротой, материнская и супружеская нежность и кротость с твердостью характера, о чем свидетельствует необычайная настойчивость, с которой она заступалась за детей перед непреклонным мужем и суровым отцом и добивалась своего. Между ней и младшим болезненным сыном, которому она дважды в детстве спасла жизнь, выходив от дифтирии и тифа, установились необычайно близкие и пронзительно нежные отношения. «Мать меня любила больше всех»,— признавался он в автобиографии.[22] Эти отношения порождали ревность отца, о чем Мережковский упоминал в поэме «Старинные октавы», где матери посвящены самые проникновенные строки:

В суровом доме, мрачном, как могила,

Во мне лишь ты, родимая, спасла

Живую душу, и святая сила

Твоей любви от холода и зла,

От гибели ребенка защитила;

Ты ангелом-хранителем была,

Многострадальной нежностью твоею

Мне все дано, что в жизни я имею...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Я чувствовал ее очарованье

Среди учебных книг и словарей,

Как робкое весны благоуханье

В холодной мгле осенних мрачных дней, —

И по ночам любимых уст дыханье

Над детскою кроваткою моей:

Так ласк ее недремлющая сила

Меня теплом и светом окружила.

Итак, в автобиографической поэме и в сознании Мережковского материнское и отцовское начало резко противостоят друг другу.

В 1875 году Мережковский поступил в первый класс Третьей Петербургской классической гимназии, где в гипертрофированном виде столкнулся с теми явлениями, которые с младенчества отвратили его от «мрачного и холодного» отческого дома. Годы обучения поэт называет «самым глухим временем классицизма»,[23] когда толстовская классическая система, по образному выражению Блока, сводилась к «свирепому и неуклонному» штудированию грамматик, без всякого их осмысления и «одухотворения».[24] Мережковскому запомнился лишь «казенный дух» гимназии, процветавшая в ней «убийственная зубрежка» и бессмысленная и беспощадная «выправка»,[25] озлобленные «недоноски»-учителя,[26] чуждые ему по своим интересам ученики. Образ гимназии того времени, явно с учетом личного опыта, дан в поэме «Вера»:

В гимназии невыносимый гнет

Схоластики пришлось узнать Сереже...

Словарь да синтаксис; из года в год

Он восемь лет твердил одно и то же,

Как из него не вышел идиот,

Как бедный мозг такую пытку вынес

Непостижимо. «Panis, piscis, crinis»,

Вот вся наука...

Итак гимназия могла лишь усугубить чувства томительной скуки[27] и одиночества,[28] а первые столкновения с официальной церковью — «лицемерными» попами и лукавым гимназическим батюшкой — усилить мучительные религиозные сомнения и тревогу, что подробно описывается в «Старинных октавах». Во всяком случае и в своей «Автобиографической заметке» и в поэтической автобиографии Мережковский подчеркивал лишь негативный опыт, который дала ему гимназия — опыт сопротивления муштре и обезличиванию. В «Старинных октавах» рассказывается о первом бунте Мережковского-гимназиста против бессмысленной выправки, а в прозаической автобиографии излагается история вызова его в полицию за организацию в старших классах Мольеровского литературного кружка.

Однако, судя по сохранившемся гимназическим тетрадям средних и старших классов[29] и аттестату зрелости,[30] именно в гимназии проявились гуманитарные способности поэта.

В гимназии знали, что Мережковский пишет стихи, за что «товарищи наградили его кличками “поэт” <...> и “мечтатель”». Известно, что в старших классах «он часто затевал споры с товарищами о какой-нибудь книге, о том или ином писателе, причем проявлял обширную начитанность, меткость и оригинальность суждений»,[31] что корректирует созданное поэтом представление об абсолютном одиночестве. И хотя гимназия не смогла избавить поэта от замкнутости и скуки, не подарила ему близких друзей, и даже не способствовала развитию его интереса к истории и античности (древним языкам), но безусловно дала систематические знания и навыки в письменном и устном изложении мыслей. Может быть наиболее ценным, что поэт вынес из гимназии, была привычка к регулярным занятиям, та особая усидчивость и работоспособность, о которой вспоминали многие современники.

Между тем, сам поэт подчеркивал, что своим образованием «обязан только себе»,[32] вероятно, имея в виду рано проснувшуюся страсть к книгам. В них он находил ответы на мучившие его вопросы, по ним сверял свои поступки, и, учитывая специфику его психологического склада, именно они и только они дали ему язык для выражения сокровенных мыслей и невыразимых эмоций. Вероятно, с этим ранним чтением, при отсутствии собственного эмоционального языка, в определенной мере связана та зависимость от чужого слова («книжность»), которую отмечали критики. И, наконец, литература была для Мережковского «величайшим путем освобождения»[33] от «рабства» бездуховной жизни, а в ранние годы — от «гнета» «мрачного дома» и гимназической казенщины. Это романтическое противопоставление жизни и поэзии, как рабства и свободы, по всей видимости, уже на раннем этапе стимулировало литературную деятельность Мережковского.

*      *      *

Симптоматично, что первое стихотворение Мережковского было посвящено теме поэтического вдохновения, которое несет чудо преображения души и мира. Текст его был вписан в поэтическую тетрадь 1880 года (по памяти или с раннего и несохранившегся автографа) и датирован «1879. Весною»:

Когда поэта вдохновенье

Охватит творческим огнем,

То явится вдруг чудно зренье

И мощна сила в нем.

И вот уж крылия орла

В страну фантазии блестящей

Несут его. И вот дары

Горе души его парящей

Предстанут взорам удивленным

Толпы, в молчанье погруженной:

Свободу, помощь — угнетенным,

Душе страдальца, горем удрученной —

Елей любви христьянской, милосердной,

И грешнику — отрадное прощенье.

Поют златые струны лиры вдохновенной:

«Да будет всех грехов

И чудному поэту оставленье!»[34]

Над текстом авторская помета: «Первое мое стихотворение». Следует заметить, что зрелый поэт в поэме «Старинные октавы» «первым неумелым стихом», сложенным во время поездки в Крым, называл иное стихотворение — «хромой сонет о бледной розе чайной». А в «Автобиографической заметке» он о начале своего творчества вспоминал так: «Лет 13-ти начал писать стихи. Помню две первые строчки первого стихотворения:

Сбежали тучи с небосвода

И засияла в нем лазурь», —»[35]

Текст под названием «Розы», открывающийся двумя процитированными стихотворными строками, был обнаружен нами в первой гимназической тетради со стихотворениями Мережковского, датированной 1879 годом. Вот некоторые фрагменты этого длинного стихотворения:

РОЗЫ

Сбежали тучи с небосвода

И засияла в них лазурь,

Возликовала вся природа,

Забыв свирепость грозных бурь.

Лишь, как невысохшие слезы,

Алмазы-капельки блестят,

Роскошной негой дышат розы

И что-то тихо говорят.

То говорят они о странах,

Где их вскормил небесный зной,

О чудных Азии фонтанах,

Чьей воспиталися струей,

И о гареме том прекрасном,

Где в тишине они цвели,

Об лепетании всечасном

Блестящей, радостной струи,

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Не видеть вам уже востока,

Не видеть вам его ночей,

Сынов премудрого пророка,

Аллаха чувственных детей.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Люблю ваш запах чудно нежный,

Как юность, девственный ваш цвет...

Прими же, роза, стих небрежный,

Прими же, роза, мой привет.[36]

Однако, расположеные на 71 листе тетради, «Розы» явно не являются первым стихотворением поэта. В этом убеждает и качество поэтических текстов. Стихотворение «Розы», детское и подражательное, всё же более профессионально сделано и имеет вполне литературное завершение, выдержанное, как и всё стихотворение, в поэтике пушкинского стиха. Первый же текст до карикатурности неловок, а косноязычная невнятица последнего стиха наглядно показывает, насколько будущий поэт еще не владел поэтической речью. В обеих автобиографиях мы имеем дело с аберрацией памяти, которую можно легко объяснить. Дело в том, что в эти ранние годы именно стихотворение «Розы» Мережковский считал наиболее удачным своим произведением: оно было переписано каллиграфом на первой странице тетради избранных литографированных стихотворений.[37] Его автор впервые попытался опубликовать, отправив в конце 1879 года в редакцию «Живописного обозрения», где оно, однако, опубликовано не было.[38] Неудивительно, что «Розы» более всех детских стихотворений запомнилось Мережковскому. Кроме того, как показывает просмотр всех поэтических тетрадей, регулярное писание стихотворений, которые Мережковский-гимназист вносит одно за другим в поэтические тетради, началось именно с момента создания этого и других «южных» произведений, т.е. с конца лета 1879 года, со времени первой поездки на Южный берег Крыма.

Кроме неверного указания первого стихотворения, в «Автобиографической заметке» явно ошибочна дата первой публикации (1882), равно как и ее исправление С.А. Венгеровым на 1881 год.[39] На самом деле первое появившееся в печати стихотворение Мережковского — «Тучка» было опубликовано в начале октября 1880 года в журнале А.К. Шеллера-Михайлова «Живописное обозрение», куда поэт с осени 1879 года неоднократно и до той поры безрезультатно посылал свои детские произведения.

Все эти ошибки говорят о том, что для зрелого Мережковского и литературный дебют, и указание первого стихотворения не имели принципиального значения. Как известно, к 1913 году весь первый поэтический этап творчества оценивался им как маргинальный: не случайно поэт опускает в автобиографии почти все сведения о нем, называя лишь, в связи с беглым упоминанием своего увлечения символизмом, сборник «Символы», при этом ошибочно относит его к 1888 году.[40] Что же касается гимназических стихотворений, то к ним он относился с нескрываемой иронией, назвав их «восторженной чепухой» (в «Старинных октавах») и «детским лепетом» (в инскрипте на подаренной Фидлеру тетради[41]). Особенно ярко характеристика «жалких детских стишонок»[42] дается в «Автобтографической заметке», где Мережковский рассказывает о своей единственной встрече с Достоевским. По настоянию отца, он принес ему свои первые опыты, и в памяти поэта навсегда запечатлелась фраза любимого писателя, который, выслушав их «с нетерпеливою досадою», заметил: «Слабо... плохо... никуда не годится... чтобы хорошо писать, страдать надо, страдать!»[43]

Однако в юные годы к своим поэтическим занятиям Мережковский относился более чем серьезно: он видел в них смысл своей жизни. Об этом свидетельствует необычайная продуктивность Мережковского-гимназиста: до нас дошло около 250 детских и отроческих стихотворений, поэм и набросков и большое количество зафиксированных, но не реализованных планов. На это же указывают и авторские амбиции поэта-гимназиста, желание видеть свои произведения в печати. И, наконец, о серьезности его отношения к поэтическому труду говорят и чистолюбивые мечты, и мучительные сомнения в таланте и правомерности своих притязаний, нашедшие отражение в сохранившихся ранних дневниковых записях. «Я чувствую, что пошлая жизнь гасит во мне тот огонек, который может быть тлеет в моей груди. Но я вовсе не уверен в своем таланте: может это пустая глупость, может я сам через несколько лет буду над ней смеяться! Но зачем же тогда эти дивные мгновения, когда слезы наполняют мои очи, когда я всем умом порываюсь воплотить тот призрак, который передо мною восстает в таинственном ореоле фантазии; зачем я с таким болезненным прилежанием приискиваю слова, чтобы выразить этот аромат поэзии, который я иногда ясно чувствую. Я себя слишком мало знаю, и очень возможно, что обманываю...», — записывает он в конце 1879 года[44] в первой стихотворной тетради. А в последнем классе гимназии он твердо уверен, что «всю свою жизнь <...> все свои силы» посвятит «литературе», мечтая, «но не смея сказать», что посвятит их именно «поэзии».[45]

Существует и еще одна неточность в автохарактеристике детского творчества. В автобиографии Мережковский отмечает, что подражал «Бахчисарайскому фонтану». Зависимость отроческой музы от Пушкина подчеркивает он и в «Старинных октавах»:

Я Пушкину бесстыдно подражал,

Но ослеплен туманом романтизма,

В «Онегине» я только рифм искал:

Нужна была мне сказочная призма —

Луна и пурпур зорь, и груды скал;

Мятежный Пушкин, полный байронизма

И пышных грез, мне нравился тогда,

Каким он был в двадцатые года.

Между тем, возвести все его детское и отроческое творчество к одному только «байроническому» Пушкину было бы неверно. Раннее творчество, при всей его несамостоятельности, — полигенетично. И первым поэтом, инспирировавшим целую лавину поэтических замыслов, набросков и законченных стихотворений и поэм был, вовсе не Пушкин, а Лермонтов. О своем увлечении Лермонтовым именно в возрасте «12—13 лет» Мережковский писал в знаменитой статье о поэте: «...Я <...> учил его. Переписывал “Мцыри” тщательно <...> и мне казалось, что эти стихи я сам сочинил».[46] Стихотворением «Лермонтову» открывается его первая поэтическая тетрадь 1879 года. Реминисценции и отсылки к нему особенно часты в тетрадях 1879—1880-х годов. Для примера можно привести эпиграф к стихотворению «Раба» («Ликует буйный Рим») и огромный массив отдельных стихов, отзывающихся знаменитыми строками Лермонтова: «Бывают дни мрачнее ночи», «Сорванный с ветки родимый листок», «неведомый, но милый», «чаша наслаждения», «Итак прекрасен твой покой», «Души иль тела злой недуг», «Былых тревог, былых страстей» и пр.[47] Необузданные страсти, декларируемые в этих самых ранних стихотворениях, кровавые сюжеты мести и рока в наиболее ранних поэмах и воспроизведение особенностей мусульманского менталитета в крымских легендах и переложениях Корана,[48] хоть и имеют общеромантический генезис, но при обилии реминисценций из Лермонтова и использовании его ритмики, явно обнаруживают свой ближайший источник.

Что же касается подражаний Пушкину, о которых говорится в «Старинных октавах», то влияние его чувствуется прежде всего в крымских стихотворениях, в основном посвященных описанию экзотической южной природы. Сам поэт дает следующий перечень пушкинских мотивов в своих детских произведениях:

Я пел коварных дев, красы Эдема

И соловья над розой при луне,

И лучшую из тайных роз гарема,

Тебя, которой бредил я во сне

И наяву, о, милая Зарема.

(«Старинные октавы»)

Кроме этих мотивов из южных поэм Пушкина, которые повторяются в разных сочетаниях в произведениях, посвященных Тавриде,[49] явно «пушкинскими» были стихотворения, отсылающие к «Вакхической песне»,[50] к антологическим пушкинским текстам,[51] идиллиям[52] и посланиям к друзьям,[53] где используются многочисленные атрибуты «легкого стиха», от лексического оформления до размеров. В некоторых текстах бросаются в глаза отдельные элементы пушкинскй поэтики. Так в поэме на историческую тему Мережковский воспользовался размером и строфикой «Песни о вещем Олеге» («Пирует с опричиной царь Иоанн...»), а в стихотворении «Поэт и толпа» — драматической формой одноименного пушкинского текста.

Следует, однако, иметь ввиду, что лексика, образная система, синтаксические и ритмические конструкции многих стихотворений вообще трудно однозначно отнести к Пушкину или Лермонтову, скорее эта общая топика романтической поэзии начала XIX века. Так размеры и образы из поэзии Жуковского (например, образ Геспера, накидывающего покрывало,[54] восходящий к стихотворению «Ночь») сочетается здесь с эпиграфами и цитатами из И.И. Козлова («Знаком и мил мне тихий звон / Как прежде грудь волнует он»[55]), Н.М. Языкова («Не лобызай сахарных уст порока / И не проси, и не ищи наград»[56]), Д.В. Веневитинова («Теперь гонись за жизнью дивной / И каждый миг в ней воскрешай...»[57]) и др. И лишь в стихотворениях Мережковского-старшеклассника появляются образы, темы, ритмика и лексика из арсенала гражданской поэзии второй половины XIX века, значимой для его стихотворений первого сборника. Из огромного числа гимназических текстов их едва ли наберется более полутора десятков.[58].

Определенный удельный вес среди гимназических стихотворений занимает медитативная лирика с «роковыми вопросами» о смысле жизни и непостижимых тайнах бытия, теми вопросами, которые будут так или иначе решаться Мережковским на протяжении всей жизни.[59] Причем уже в лирике 1880 года чувствуется влияние очень значимых для поэта тютчевских образов «равнодушной природы» («Что такое жизнь?», 3 ноября 1880) и «родового наследства» («Тайна», 13 октября 1880), а в пейзажной поэзии появляется тоже, вероятно, идущий от Тютчева образ отраженных в волнах «неба голубых бездн» («Залив», начало 1880), который после ряда усложняющих его идей и мотивов, в перспективе, отзовется формулой «двойной бездны» во втором романе (знаменитые стихи: «Небо вверху — небо внизу...») и в одноименном стихотворении (см. № 215). Не случайным представляется и интерес Мережковского к эсхатологическим мотивам («Хаос», «Последний день земли», «Потоп», «Из Апокалипсиса») в перспективе таких стихотворений первого сборника как «Развалины» (№ 34) и «Страшный суд» (№ 89), а также в свете его позднейшей историософской эсхатологии. Может быть имеет смысл отметить, что среди детских стихотворений довольно много текстов, указывающих на увлечение гимназиста античной мифологией («Фаэтон», «Адонис», «Нарцисс», «Аякс», «Тезей» и т.д.), встречаются поэмы и на древнеиндийские сюжеты («Звезда Серинагара») и из веддийской мифологии («Тримурти»).[60]

Интересно сопоставить текст раннего стихотворения «Христос Воскрес!» («“Христос воскрес”, — то клич победный...», 1880[61]) со стихотворением на ту же тему («“Христос воскрес”,— поют во храме...», 1887), опубликованном в первом сборнике Мережковского. Если в раннем пасхальном стихотворении «победный» возглас «Христос воскрес», как и предписано христианской утопией, дает забвение «скорбям и мукам», примиряя врагов, «богача и бедного» и предвещая Царство Божие («зарю блаженства»),— то поздний текст полемически направлен против такого благостного толкования пасхальной службы. Здесь инвективы против современного мира, «полного кровью и слезами», завершаются утверждением, что «этот гимн пред алтарями» звучит «оскорбительно». Народническое по настроению и лексике стихотворение кончается призывом к свободе и братству, ибо лишь, когда «умолкнут стоны и проклятья, и стук мечей, и звон оков», «этот гимн» найдет отклик в сердцах «всех народов» (см. № 16 и примеч. к нему).

*     *     *

Cам поэт начинает отсчет своего творчества с 1883 года: произведениями этого года открывается хронология первого сборника, который охватывает поэзию Мережковского-студента. 5 августа 1883 года он был зачислен в Петербургский университет на историко-филологический факультет, а 7 июня 1887 года получил свидетельство о его окончании.[62]

Несмотря на серьезность занятий Мережковского-студента (известно, что по окончании университета он полагал продолжать научную работу[63]), всё-таки не они составляли главный смысл этих лет его жизни. Более важным было вхождение в литературу и литературные круги. На эти годы приходится знакомство с ведущими писателями того времени, начало сотрудничества в «толстых» журналах, активное посещение петербургских кружков и салонов.

Первый кружок, о котором Мережковский упоминает в «Автобиографической заметке» — это так называемое Студенческое научно-литературное общество, созданное при университете усилиями известного профессора-фольклориста О.Ф. Миллера. Вскоре поэт оказался вхож и в более приватный кружок студентов, собиравшихся на дому у профессора на Васильевском острове; здесь Мережковский бывал также и по окончании университета.[64] Образ Миллера и обстановка в его квартире воспроизведена в первой главе «повести в стихах» «Вера»:

Был старичок-профессор: пылкий, страстный,

Гуманностью он увлекал без слов —

Одной улыбкой мягкой, детски ясной;

Идеалист сороковых годов,

Он умереть за правду был готов.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В морщинах добрых, с лысой головой,

Он был похож на маленького гнома.

На пятом этаже большого дома

В его квартирке плохонькой, порой,

По вечерам бывал и наш герой.

Жара, веселье, чай и папиросы,

И шум, и смех, и важные вопросы.

Один кричал: «Не признаю народа!»

Другой в ответ: «Толстой сказал...» — «Он врет!»

—«Нет, черт возьми, дороже нам свобода...»

—«Пусть сапоги Толстой в деревне шьет...»

—«Прогресс!.. Интеллигенция!.. Народ!..»

Всё, наконец, сливалось в общем шуме...

Как явствует из описания, здесь сходились студенты различных направлений — и народники, и толстовцы, и антитолстовцы, и позитивисты, и поэты, и эстеты. Известно, что здесь Мережковский выступал с чтением своих стихотворений.[65] В своей автобиографии он вспоминал о яростных спорах в Студенческом кружке с «убежденным позитивистом» В.В. Водовозовым «о религиозно-философских вопросах».[66]

Под влиянием этой студенческой среды, а также, вероятно, и более радикального студенчества, собиравшегося у профессора В.И. Семевского, где также бывал Мережковский-студент,[67] поэт «увлекся позитивной философией», как он сам признавался в «Автобиографической заметке», и штудировал Спенсера, Конта, Милля и Дарвина.[68]

Однако увлечение позитивизмом не было устойчивым. Позитивизский агностицизм[69] не мог дать ответы на те «роковые вопросы», которые начинают мучить его уже в старших классах гимназии. В «Автобиографической заметке» он вспоминал, что, не находя в своих философских занятиях ответов на них, он «безысходно мучился». «Жизнь казалась мне бессмысленной».[70] В значительной мере на настроение поэта оказал влияние и Шопенгауэр, которого он, по всей видимости, также читал в студенческие годы.

В 1905-1913 Мережковский испытал влияние «тостовства»: посещение Сютаева в этой связи представляется не случайным. В автобиографии поэт писал об «огромном впечатлении», которое произвела на него «только что тогда появившаяся рукописная “Исповедь”».[71] Больше всего Мережковского потрясло болезненное шопенгауэрианство писателя, его близость к самоубийству, и как попытка «преодоления» немецкого философа — собственный путь разрешения трагического противоречия между безусловной ценностью личности и ее смертной природой — через веру и единение с народом. Однако очень скоро отношение к предложенному пути (учению Толстого) перерастает в полемику, что первоначально отразилось в написанной сразу по окончании университета драматической поэме «Сильвио» (см. об этом ниже), а потом во множестве статей и знаменитом трактате Мережковского о писателе.

И, наконец, наиболее ощутимым на поэзию Мережковского-студента было влияние идей Достоевского, о чем мы скажем в своем месте. Сейчас же отметим, что в этот наиболее ранний период творчества поэта поражают и притягивают идеи, вскрывающие бездны сомнений писателя — глубины антихристианского «бунта».

Кроме литературных знакомств, Мережковского-студента, перед которым распахнулись, наконец, двери его «душного» дома, занимало знакомство с самыми разнообразными культурными кругами Петербурга. З.Н. Гиппиус так вспоминала свою первую петербургскую зиму: «Куда только не возил меня Д.С., кого только не показывал! Очень было интересно, только очень уж много разнообразных кругов». И далее, описывая некоторые из них, она подчеркивала, что «любимое путешествие» их в эти юные годы «было, конечно, к Аларчину мосту, где тогда находился особняк баронессы Икскуль».[72]

*     *    *

С осени 1883 года Мережковский начинает регулярно печатать свои стихотворения в толстых журналах «с направлением»: «Отечественных записках», «Вестнике Европы», «Русской мысли», «Северном вестнике» и часто выступает с чтением произведений в различных кружках, как указанных выше, так и в Пушкинском, Шекспировском, на собраниях Литературного Фонда, на вечерах у Шеллера-Михайлова, Вейнберга, Полонского и Майкова, где собиралось столичное литературное общество. Всё это делает его имя достаточно известным в литературном мире. Выход в 1888 году первого сборника «Стихотворения: (1883—1887)» значительно расширил и закрепил эту известность.

Критика встретила сборник в целом сочувственно, что, на фоне тотальной недоброжелательности ее к Мережковскому в последующие годы, выглядит счастливым исключением. Это объясняется тем, что мотивы и поэтика cборника были традиционны и соответствовали стереотипам гражданской поэзии и в целом лирики 1870—1880-х годов. Не случайно наиболее положительные отзывы появились на страницах народнического «Русского богатства» и в тогдашнем «Северном вестнике» (статья Н.К. Михайловского). О том, что первый сборник Мережковского был воспринят в народническом ключе (как «исполненный свободолюбивых идей») свидетельствуют и замечания цензора Коровина, который усмотрел в нем «ни на чем не основанную скорбь о печальном и угнетенном состоянии своей родины», и «вредные мысли, клонящиеся к потрясению существующего порядка».[73]

Такому восприятию способствовала композиция книги. Несмотря на то, что тематический кругозор сборника был широк,[74] «гражданский» тон ей задавал первый раздел, наиболее обширный и идейно значимый. Второй раздел объединял стихи о природе, а третий — любовную лирику. В сборнике выделены и такие традиционные разделы как «Поэмы и легенды» и «Эскизы»; последний представляет собой смесь различных по темам и объемам стихотворений: переводы, подражания, стихотворения «на случай», легенды, исторические картины, наброски и отрывки.

Первый отдел, открывавшийся эпиграфом из библейской книги пророка Исайи («И отдашь голодному душу твою...» и т.д.) сразу задавал сборнику народническое звучание. С эпиграфом перекликалось и первое стихотворение «Поэту», которое критик «Наблюдателя» назвал «profession de foi» автора.[75] Не только содержание стихотворения, призывающее поэта «узнать и полюбить простой и темный люд», но уже само его название вкупе с конструкцией первого стиха отсылает к народническим текстам под тем же или близкими названиями,[76] даже не целиком первый стих, а его начало: модальность (императив) в сочетании с отрицательной конструкцией глагола («Не презирай людей!»), которую можно сравнить с началом одноименого стихотворения В.И. Немировича-Данченко («О нет, не думай...»), с первым стихом «Разочарованному» А.В. Круглова («Не говори, что жизнь пуста...» — ср. почти дословное ее повторение в ранней редакции «Поэту», которое начиналось стихом «Не говори, что жизнь ничтожна и пуста...»), или зачином народнического стихотворения С.Я. Надсона «В толпе»: «Не презирай толпы..»[77]. К народническо-демократической поэзии отсылала также лексика и образная система стихотворения. Такие словосочетания, как «стон невыразимых мук», «труд-святыня», «постыдная оргия», «продажный порок», «возвышенная цель», «борец за истину», «борец во мраке и крови», «тягостный подвиг», «тернии страданья», «сумрачная жизнь» в читательском сознании того времени воспринимались как «слова-сигналы».

В столь же декларативном народническом ключе решено и стихотворение «Часовой на посту должен твердо стоять..», которое в черновом варианте также называлось «Поэту». Стихотворение это завершает первый раздел книги, т.е. как и стихотворение «Поэту» занимает маркированное место в сборнике. С первым стихотворением его объединяет и патетическая приподнятая интонация, а также глагольная модальность (долженствование). К народническим штампам здесь относится само уподобление поэта — часовому, и противопоставление: «прежним мечтам» поэта — тяжелого труда, его «призрачным мукам» — борьбы «за великое дело», «битвы с могучим врагом». В «свернутом» виде вся программа поэта-борца дана в последнем стихе: «Ты в крови будешь петь светлый гимн упованья», где каждое слово имеет аллегорический смысл: «кровь» означает борьбу за свободу, заканчивающуюся застенками и казнями, «светлый гимн упованья» отсылает к утопическим социальным конструктам, рисующим светлое будущее человечества.

На тему «поэт и толпа» имеется в первом отделе еще одно стихотворение, «Совесть», также включенное в тематику демократической поэзии 1880-х годов. Его, например, можно сопоставить со стихотворением А.П. Барыковой «Жрецу эстетики» (1884), где поэт обвиняется в том, что «поэзию обратил в игрушки» (ср. в стихотворении «Совесть» распространение этого образа: «Играл ты, как дитя, в искусство и науку, / В уютной комнате ты для голодных пел / Свою развратную бессмысленную скуку»). Близки и концовки обоих стихотворений: у Барыковой оно кончается риторическим вопросом: «Достоин ли ты был названия поэта», у Мережковского сослагательное наклонение и вопросительная интонация сменяется эмфатически звучащей восклицательной: «И смеешь ты себя, безумец, называть / Священным именем поэта!..». Наполненное инвиктивами в адрес «изнеженного, больного и пресыщенного» поэта и написанное (как и первое стихотворение «Поэту») в форме прямого обращения к нему (глаголы здесь употребляются во втором лице), стихотворение это, также как и два предыдущих, выдержано в ораторском интонационном ключе, характерном для гражданской поэзии.

К группе стихотворений, отражающих народнические идеалы, относятся еще несколько произведений первого отдела книги. Среди них стихотворения воспевающие безвестные жертвы. Тема «безвестной гибели» проходит через многие народнические тексты от малоизвестного стихотворения Ф.В. Вольховского «Нашим угнетателям» (ср.:«Погибнем все мы незаметно / Как погибает муравей») до знаменитого мачтетовского «Замучен тяжелой неволей...». В стихотворении Мережковского «Герой, поэт, отрадны ваши слезы...» также речь идет о «неизвестных, непризнанных» героях-мученниках, идущих «на смерть и казнь». Близкий мотив развивается в стихотворении-аллегории «Кораллы», где гибель кораллов, «каждый род» которых — «ступень для жизни новой», уподобляется безвестной гибели современного поколения во имя «нового рая» (будущего счастливого века), созданного на могильных плитах «миллионов труженников».

Сложность описания «пути» поэта связана с тем, что на каждом новом этапе не было полного отказа от идеалов предыдущего, которые как бы в свернутом виде продолжали присутствовать в сознании мыслителя и проявлялись в следующие периоды. Так народнический утопизм, который Мережковский, как мы видели, почти сразу же стал корректировать индивидуалистическими идеями Достоевского, так и не был до конца изжит и нашел отзвуки в поздней концепции «религиозной общественности», а поворот к античному идеалу не подразумевал полного отказа от идеала «Голгофы». Поиски истинного христианства на следующем этапе ни в коей мере не сводились к полному отказу от тех непререкаемых эстетических ценностей, которые были выработаны в предыдущие годы и нашли отражение в более ранних произведениях писателя. Собственно это и был тот путь постижения религиозной истины, каждый этап которого Гиппиус определила как «смену фаз, изменение (без измены)».[78] Что касается «медленного и постепенного роста в одном направлении», о котором она говорит, то он станет очевиден позже и будет просматриваться к середине жизненного пути поэта. В 1906 году очень точно путь этот описал в своей статье «Черт и Хам» В.Я. Брюсов, который, многие годы ревниво и внимательно следил за творчеством этого столь на него не похожего вождя символизма, оставив наиболее глубокие замечания о нем. Полемизируя с обвинениями критиков в слишком быстрой и неорганичной смене ориентиров в мировоззрении Мережковского, он писал: «При всех частных противорчиях, в развитии его идей есть необыкновенная стройность <...> Узнав учение Мережковского о Христе Грядущем, о Христе Славы и Силы, видишь, что это учение с необходимостью включает в себя ... язычество», а «после критики Мережковским исторического христианства, оправдываешь отношение к “галилейству” его первых книг. От позитивизма и позитивной морали — к возвеличению своего я, к “человекобожеству”; от языческого культа личности — к мистическому, к “богочеловечеству”; от религии Христа пришедшего, к учению о Христе Грядущем и далее к религии Святой Троицы, к Церкви Иоанновой — всё это один путь, неизменно устремленный вперед, на котором есть неожиданные переходы, но нет нигде поворота назад».[79]

Представляя в этом смысле необычайный историко-литературный интерес, поэзия Мережковского в меньшей степени интересна как чисто художественное явление. Сравнительно небольшому числу стихотворных произведений в этом поэтическом массиве удалось пережить свое время. Впрочем, нам представляется такое положение дел вполне естественным. Время берет свое. На наших глазах происходит «переоценка ценностей», и многие стихотворения более крупных поэтов-символистов, таких как Ф. Сологуб, Бальмонт, А. Белый, Брюсов и даже Блок из сферы «читательской» переходят в область «истории литературы».

К тем немногим произведениям, которые выдержали испытание временем, относится поэма Мережковского «Старинные октавы», в заключительные строфы которой автор ввел размышления о будущей судьбе своей поэзии. После первоначального предположения о том, что ей суждено «в Лете потонуть», в чем, впрочем, декадентски настроенный лирический герой находит даже особую «отраду» («Отрада есть в ее ночной волне, — / В молчании, в забвенье, в тишине...»), он предлагает и иной вариант:

А может быть и то: под слоем пыли

Меж тех, чьи книги только мышь грызет,

Кого давно на чердаке забыли,

Историк важный и меня найдет.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

И гордую в изгнании суровом

Помянет Музу нашу добрым словом.

Музе Мережковского, действительно, пришлось провести «в изгнании суровом» многие годы. Собранная воедино впервые, она возвращается к читателю и исследователю.

[по статье К.А. Кумпан Д.С. Мережковский-поэт (у истоков «нового религиозного сознания») — в кн.: Д.С. Мережковский. Стихотворения и поэмы. СПб., 2000. Новая библиотека поэта.

 

Л И Т Е Р А Т У Р А:

  1. Гиппиус-Мережковская З.Н. Дмитрий Мережковский. — В кн.: Мережковский Д.С. 14 декабря. Гиппиус-Мережковская З.Н. Дмитрий Мережковский. М., 1990.

2. Д.С. Мережковский. Мысль и слово. М., 1990. (сб. статей и материалов).

3. А.В. Лавров. Статья о Мережковском в кн. Русские писатели 1800—1917. Биографический словарь. Т. IV. М., 1999.

4. Сайт, посвящённый Мережковскому: http://www.merezhkovski.ru/

5. Статья о Мережковском в Википедии (с ссылками и библиографией): http://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9C%D0%B5%D1%80%D0%B5%D0%B6%D0%BA%D0%BE%D0%B2%D1%81%D0%BA%D0%B8%D0%B9,_%D0%94%D0%BC%D0%B8%D1%82%D1%80%D0%B8%D0%B9_%D0%A1%D0%B5%D1%80%D0%B3%D0%B5%D0%B5%D0%B2%D0%B8%D1%87

 

 

 

ПОЭТУ[80]

 

                                             И  отдашь  голодному  душу   твою

                                         и  напитаешь  душу  страдальца, тогда

                                         свет твой взойдет во тьме и мрак твой

                                         будет как полдень. 

                                                                  Исайя, 1:VIII

 

                   Не презирай людей! Безжалостной и гневной

                   Насмешкой не клейми их горестей и нужд,

                   Сознав могущество заботы повседневной,

                   Их страха и надежд не оставайся чужд.

                   Как друг, не как судья неумолимо-строгий,

                   Войди в толпу людей и оглянись вокруг,

                   Пойми ты говор их, и смутный гул тревоги,

                   И стон подавленный невыразимых мук.

                   Сочувствуй горячо их радостям и бедам,

                   Узнай и полюби простой и темный люд,

                   Внимай без гордости их будничным беседам,

                   И, как святыню, чти их незаметный труд.

                   Сквозь мутную волну житейского потока

                   Жемчужины на дне ты различишь тогда:

                   В постыдной оргии продажного порока —

                   Следы раскаянья и жгучего стыда,

                   Улыбку матери над тихой колыбелью,

                   Молитву грешника и поцелуй любви,

                   И вдохновенного возвышенною целью

                   Борца за истину во мраке и крови.

                   Поймешь ты красоту и смысл существованья

                   Не в упоительной и радостной мечте,

                   Не в блесках и цветах, но в терниях страданья,

                   В работе, в бедности, в суровой простоте.

                   И, жаждущую грудь роскошно утоляя,

                   Неисчерпаема, как нектар золотой,

                   Твой подвиг тягостный сторицей награждая,

                   Из жизни сумрачной поэзия святая

                   Польется светлою, могучею струей.

        Декабрь  1883

 

ПОЭТУ НАШИХ ДНЕЙ[81]

 

                     Молчи, поэт, молчи: толпе не до тебя.

                     До скорбных дум твоих кому какое дело?

                     Твердить былой напев ты можешь про себя, —

                        Его нам слушать надоело...

 

                     Не каждый ли твой стих сокровища души

                     За славу мнимую безумно расточает, —

                     Так за глоток вина последние гроши

                        Порою пьяница бросает.

 

                     Ты опоздал, поэт: нет в мире уголка,

                     В груди такого нет блаженства и печали,

                     Чтоб тысячи певцов об них во все века

                        Во всех краях не повторяли.

 

                     Ты опоздал, поэт: твой мир опустошен, —

                     Ни колоса — в полях, на дереве — ни ветки;

                     От сказочных пиров счастливейших времен

                        Тебе остались лишь объедки...

 

                     Попробуй слить всю мощь страданий и любви

                     В один безумный вопль; в негодованьи гордом

                     На лире и в душе все струны оборви

                        Одним рыдающим аккордом, —

 

                     Ничто не шевельнет потухшие сердца,

                     В священном ужасе толпа не содрогнется,

                     И на последний крик последнего певца

                        Никто, никто не отзовется!

 

                     1884

 

СМЕРТЬ НАДСОНА[82]

(Читано на литературном вечере в память С.Я. Надсона)

 

                       Поэты на Руси не любят долго жить:

                       Они проносятся мгновенным метеором,

                       Они торопятся свой факел потушить,

                       Подавленные тьмой, и рабством, и позором.

                       Их участь — умирать в отчаянья немом;

                       Им гибнуть суждено, едва они блеснули,

                       От злобной клеветы, изменнической пули

                             Или в изгнании глухом.

 

                       И вот еще один, — его до боли жалко:

                       Он страстно жить хотел и умер в двадцать лет.

                       Как ранняя звезда, как нежная фиалка,

                             Угас наш мученик-поэт!

 

                       Свободы он молил, живой в гробу метался,

                       И все мы видели — как будто тень легла

                       На мрамор бледного, прекрасного чела;

                       В нем медленный недуг горел и разгорался,

                       И смерть он призывал — и смерть к нему пришла.

                       Кто виноват? К чему обманывать друг друга!

                       Мы, виноваты — мы. Зачем не сберегли

                       Певца для родины, когда еще могли

                          Спасти его от страшного недуга?

 

                       Мы все, на торжество пришедшие сюда,

                       Чтобы почтить талант обычною слезою, —

                       В те дни, когда он гас, измученный борьбою,

                       И жаждал знания, свободы и труда,

                       И нас на помощь звал с безумною тоскою, —

                       Друзья, поклонники, где были мы тогда?..

                       Бесцельный шум газет и славы голос вещий, —

                       Теперь, когда он мертв, — и поздний лавр певца,

                       И жалкие цветы могильного венца —

                       Как это всё полно иронии зловещей!..

 

                       Поймите же, друзья, он не услышит нас:

                       В гробу, в немом гробу он спит теперь глубоко,

                       И между тем как здесь всё нежит слух и глаз,

                       И льется музыка, и блещет яркий газ, —

                       На тихом кладбище он дремлет одиноко

                           В глухой, полночный час...

                       Уста его навек сомкнулись без ответа...

                       Страдальческая тень погибшего поэта,

                               Прости, прости!..

 

                           1887

 

 

 

 

БОГ[83]

О Боже мой, благодарю

За то, что дал моим очам

Ты видеть мир, Твой вечный храм,

И ночь, и волны, и зарю...

Пускай мученья мне грозят,—

Благодарю за этот миг,

За всё, что сердцем я постиг,

О чем мне звезды говорят...

Везде я чувствую, везде,

Тебя Господь,— в ночной тиши,

И в отдаленнейшей звезде,

И в глубине моей души.

Я Бога жаждал — и не знал;

Еще не верил, но любя,

Пока рассудком отрицал,—

Я сердцем чувствовал Тебя.

И Ты открылся мне: Ты — мир.

Ты — всё. Ты — небо и вода,

Ты — голос бури, Ты — эфир,

Ты — мысль поэта, Ты — звезда...

Пока живу — Тебе молюсь,

Тебя люблю, дышу Тобой,

Когда умру — с Тобой сольюсь,

Как звезды с утренней зарей.

Хочу, чтоб жизнь моя была

Тебе немолчная хвала.

Тебя за полночь и зарю,

За жизнь и смерть — благодарю!..

<1890>

 

MORITURI[84]

Мы бесконечно одиноки,

Богов покинутых жрецы.

Грядите, новые пророки!

Грядите, вещие певцы,

Еще неведомые миру!

И отдадим мы нашу лиру

Тебе, божественный поэт...

На глас твой первые ответим,

Улыбкой первой твой рассвет,

О Солнце будущего, встретим,

И в блеске утреннем твоем,

Тебя приветствуя, умрем!

 

«Salutant, Caesar Imperator,

Te morituri». Весь наш род,

Как на арене гладиатор,

Пред новым веком смерти ждет.

Мы гибнем жертвой искупленья,

Придут иные поколенья.

Но в оный день, пред их судом,

Да не падут на нас проклятья:

Вы только вспомните о том,

Как много мы страдали, братья!

Грядущей веры новый свет,

Тебе от гибнущих привет!

Лето 1890—зима 1891

 

 

ПОЭТ[85]

 

Сладок мне венец забвенья темный,

Посреди ликующих глупцов

Я иду, отверженный, бездомный

И бедней последних бедняков.

 

Но душа не хочет примиренья

И не знает, что такое страх;

К людям в ней — великое презренье,

И любовь, любовь в моих очах.

 

Я люблю безумную свободу:

Выше храмов, тюрем и дворцов,

Мчится дух мой к дальнему восходу,

В царство ветра, солнца и орлов.

 

А внизу меж тем, как призрак темный,

Посреди ликующих глупцов

Я иду, отверженный, бездомный

И бедней последних бедняков.

1894

 

СОСТАВИТЕЛЬ РАЗДЕЛА — МАРУСЯ РУЖЕЙНИКОВА, 9 В, 2011 год.

 

 

 

[1]В предисловии к пятнадцатому тому первого Полного собрания сочинений (СПб. 1911—1913; далее ПСС-I) М.А. Лятский писал об этом: «Известное литературным кругам его обыкновение никому не давать хотя бы кратчайших биографических сведений о себе. Когда шесть лет тому назад был выпущен литературный альманах, составленный главным образом из автобиографических заметок большинства современных писателей, которые более или менее охотно откликнулись на соответствующую просьбу редактора альманаха, Мережковский ответил на эту просьбу следующим сообщением: “Родился в 1865 г. в Петербурге”. Почти так же скупо отозвался Мережковский, когда в 1909 г. составлялась книга М. Гофмана “О русских поэтах последнего десятилетия”,—вместо автобиографической заметки, которую надеялся получить Гофман, ему пришлось удовольствоваться... автографом-подписью. Аналогичным образом Фидлера — известного переводчика русских поэтов — <...> Мережковский столь же стойко и хладнокровно оставил без ответа. <...> Писатель, по мнению Мережковского, представляя в общее пользование свои произведения, может о самом существенном своем совершенно умолчать» (С. III—IV). Ср. в заметке М.Н. Василевского «Неизвестное о Мережковском»: «Между тем о жизни Мережковского, о развитии таланта его и ходе его писательской карьеры известно гораздо меньше, чем о многих дутых и сомнительных литературных знаменитостях последнего десятилетия <...> Мережковский, несмотря на назойливые просьбы разных издателей и редакторов, не считает возможным занимать чье-то внимание своею личностью и наотрез отказывал всегда и продолжает отказывать всем в биографических сведениях» (Известия книжного магазина т-ва М.О. Вольф. 1913. № 1: Стб. 5—6).

[2] См. его письмо М.Л. Гофману от октября 1907 г. (Русская речь. 1993. № 5. С. 33).

[3] Гиппиус-Мережковская З.Н. Дмитрий Мережковский. С. 373.

[4] См. упоминания об этом, например, в письмах: М.Н. Ермоловой от 8 июня 1892 г. (Театр. 1893. № 7. C. 95) и О.Л. Костецкой от 6 июля 1916 г. (Лица: Биографический альманах. Вып. 1. М.; СПб. 1992. С. 180), а также в воспоминаниях З.Н. Гиппиус (Дмитрий Мережковский. С. 343).

[5] Письмо к М.В. Ватсон (ИРЛИ. Ф. 402, оп, 2, ед.хр. 349. Л. 5).

[6] Сохранившиеся записная книжка 1891 г. заполненная философскими размышлениями, почти не содержит конкретных биографических фактов; как отмечает публикатор, «основу дневниковых записей составляет не “течение жизни” <...>, а “течение мысли”» (опубл. М.Ю. Кореневой в кн.: Пути и миражи русской культуры. СПб. 1994. С. 323—362).

[7] Специальных работ, посвященных серьезному анализу поэзии Мережковского и оценки ее роли в истории литературы, на русском языке до сих пор не появилось. Из работ западных славистов этой теме посвящена лишь статья Бэдфорда: Bedford C.H. Merezhkovsky: The Forgotten Poet //The Slavonic and East European Review. 1956. T. 35. P. 159—180, которая впоследствии была перепечатана как первая глава его книги: Bedford C.H. The Seeker D.S. Merezhkovsky. Lawrenc; Manhattan; Wichita. 1975. P. 1—40. Статья эта, как первое знакомство с «забытым поэтом», имеет смысл и сводится к обзору некоторых тем в поэзии Мережковского, оказавшихся значимыми для его последующего прозаического и публицистического творчества. Работа итальянской исследовательницы Н. Каприолио (Capriolio N. Sulla poesia di Dmiteij Sergeevic Merezkovskiy // Humanitas: Nuova serie. 1987. № 6. P. 900—911) не представляет научной ценности, так как не привносит ничего нового к указанной работе Бэдфорда. На русском языке поэзии Мережковского посвящено пять страниц в статье Г.А. Бялого «Поэты 1880—1890-х годов», являющейся предисловием к одноименной книге из серии «Библиотека поэта» (Л. 1872. С.43—49. БС); на них называются неколько мотивов его поэзии, репрезентативных, по мнению автора, для поэзии конца века. Еще более обзорный характер носит появившаяся в последние годы статья С. Бавина «Дмитрий Мережковский», предваряющая подборку стихотворений поэта в хрестоматии: Бавин С., Семибратова И. Судьбы поэтов Серебряного века. М. 1993; здесь автор называет несколько не всегда репрезентатичных мотивов его поэзии без учета хронологии, путая датировки и последовательность текстов, и дает подчас произвольные оценки, например, называя Мережковского «социальным бытописателем» (с. 311).

[8] Мережковский Д.С. Собрание стихов. М. «Скорпион». 1904.

[9] На эту особенность творчества Мережковского указал один из первых его исследователей Б.А. Грифцов. Говоря о том, что, как правило, проза поэтов помогает понять их стихи, он отмечает, что «стихи Мережковского как раз могут выполнить противоположную задачу: дать некоторые живые ощущения, которые так искусно закрыты в утонченной и блестящей его прозе» (Грифцов Б. Три мыслителя: В. Розанов, Д. Мережковский, Л. Шестов. М. 1911. С. 86).

[10] ПСС-I, т. 1. С. I—II.

[11] Дата рождения отца уточнена по его послужному списку (РГИА. Ф. 472, оп. 24, д. 54а . Л. 100—135об.), где указано, что в 1881 г., на момент отставки, ему было 58 лет.

[12] Начало этих воспоминаний см. в гимназической тетради Мережковского (РНБ. Ф. 150, ед. хр. 384).

[13] Rosenthal B.G. Dmitri Sergeevich Merezhkovsky and the Silver Age: The development of a revolutionary mentality. The Hague. 1975. P. 25.

[14] Гиппиус-Мережковская З.Н. Дмитрий Мережковский. С. 286.

[15] О том, что «все эти девять человек» детей не были близки друг другу писала и Гиппиус (Там же. С. 287). Об этом же писал Мережковский в «Автобиографической заметке» (Русская литертура XX века. С. 289).

[16] См. рукописный вар-т «Автобиографической записки» (ИРЛИ, N 24382. Л. 5). Справедливости ради следует заметить, что столь однозначно негативный образ отца восходит к самому раннему детству Мережковского. В отроческие годы отец всячески поддерживал первые поэтические начинания сына, показывал своим великосветским знакомым и, как известно, был инициатором встречи сына с Достоевским. В автобиографии Мережковский отмечает: «Мне теперь кажется, что в нем было много хорошего». И здесь же указывает на очень важную для формирования собственного мировоззрения деталь — особую религиозность отца в старости (Русская литература XX века. С. 289). А в «Старинных октавах» он выразил это с мягкой иронией, указав, что «семейным сходством» был у них «неугосимый жар мистического бреда».

[17] Этот мотив прослеживается от писем к С.Я. Надсону (см., например, письмо от 11 июля 1883 г. // Новое литературное обозрение. 1994. № 8. С.183 ) до писем к М.Э. Эдзеховскому (см. письмо к нему от 7 декабря 1931 года // Вильнюс. 1990. № 1. С. 152).

[18] Письмо от 7 октября 1893 г // Русская литература. 1991. № 2. C. 159.

[19] «Выход из “подполья”, преодоление одиночества — такова задача, и если она отразилась на моих “записках” <так Мережковский называет все сочинения, включенные в ПСС—К.К. >, то они могут быть не бесполезны» (ПСС-I, т. 1. С. II); ср. в черновом письме к Ф. Сологубу от 7 января 1914 г.: «Наш индивидуализм, наше одинокое самоутверждение личности есть, действительно самоубийственный яд, и надо вместе искать противоядие» (ИРЛИ. № 24380). Явно автобиографически звучит в одном из последних эмигрантских эссе Мережковского утверждение, что выход Иоанна Креста из «черного колодца одиночества» указало ему путь «к будущей церкви Вселенской» (Новый журнал. 1961. № 65. С. 34—35).

[20] Блок А.А. Полн. собр. соч. М. 1963. Т. VIII. C. 405.

[21] Гиппиус-Мережковская З.Н. Дмитрий Мережковский. С. 314.

[22] Русская литература XX века. С. 289.

[23] Русская литература XX века. С. 289.

[24] Блок А.А. Собр. соч. Т. 6. С. 41.

[25] Русская литература XX века. С. 289.

[26] Яркие портреты учителей-монстров нарисованы во второй песни «Старинных октав» (см. № 222); сохранившиеся в фонде третьей гимназии материалы подтверждают их реальное существование и документальную точность поэтической автобиографии.

[27] «Словарь латинский, скука, холод, мгла»,— так одной строкой описывает Мережковский свою гимназическую юность в «Старинных октавах» (гл. 2, строфа V).

[28] В рукописном варианте «Автобиографической записки», говоря о гимназии, автор отмечает: «Я был очень, очень одинок» (ИРЛИ. № 24387. Л. 7).

[29] ИРЛИ, № 24360а и 24360б; Ф. 649, оп. 4, ед.хр. 235.

[30] Аттестат зрелости сохранился в студенческом деле Мережковского (ЦГИА СПб. Ф. 114, оп. 3, д. 23357. Л. 43—44). Высшие баллы он имел только по «закону Божию», «русскому языку и словесности» и «французскому»; «по истории» и «логике» — четверку, а по остальным предметам, в том числе и по древним языкам — тройки.

[31] Эти факты с отсылкой на устные воспоминания гимназических соучеников Мережковского приводит М.А. Лятский в своей вступительной статье к пятнадцатому тому ПСС-I (C. V). Ср. также с указаниями Мережковского в «Автобиографической заметке» о частых спорах с учившемся в его классе Е. Соловьевым «по вопросам самым метафизическим» (Русская литература XX века. С. 290). В рукописном варианте автобиографии он упоминает еще Ю.Т. Коррнбута-Кубитовича, «очень благородного юношу», с которым сошелся «несколько ближе других» (ИРЛИ. № 24384. Л. 8).

[32] Рукописный вар-т «Автобиографической заметки» // ИРЛИ, № 24384. Л. 13.

[33] Из письма Мережковского О.Д. Ниловой 1894 г. (РГБ. Ф. 178. Музейное собрание, к. 9836. 3. Л. 8 об.; копии этих писем см.: РГАЛИ. Ф. 327, оп. 2, ед.хр. 5. Л. 1).

[34] ИРЛИ. № 24272. Л. 25 об.

[35] Русская литература XX века. С. 289—290.

[36] ИРЛИ. № 24271. Л. 71 об.—72 об.

[37] На последней странице этой тетради, позже подаренной Ф.Ф. Фидлеру, имеется помета Мережковского 1895 г.: «Писаны в гимназии, первое “Розы” в 4-ом классе, остальные 5—7 кл.» (ИРЛИ. Ф. 649, оп. 4, ед. хр. 234. Л. 65). В тетради Фидлера рядом с этим ст-нием имеется оценка критика-читателя (Мохначева?) — «недурно» (Там же. Л. 1).

[38] Об этом сохранилась дневниковая запись в этой же татради, относящаяся к началу 1880 г.: «Я послал в редакцию Ж.О. “Розы” (это уже давно) — не приняли, недавно послал “На диком прибрежье”— тоже не напечатали. Между тем в этом журнале помещают всякого рода рифмованные гадости. Отчего же они не приняли?» (ИРЛИ, № 24271. Л. 114 об.). «На диком прибрежье» — первая строка стихотворения под загл. «Берег» в этой же теради (л. 106—107); см. его же, под загл. «Утес», с подзаг. «Легенда» в тетради литографированных копий, подаренной Ф.Ф. Фидлеру (Ф. 649, оп. 4, ед.хр. 234. Л. 43 об.—44 об.).

[39] См. примеч. редакции к дате первой публикации («1882») в тексте Мережковского: «Первое стихотворение Д.С. М. напечатано в <...> сборнике “Отклик” (СПб., 1881)» (Русская литература XX века. С. 291). Эти обе неверные даты (1882 и 1881) попали в исследовательскую литературу.

[40] См. рукописный вар-т «Автобиографической заметки» (ИРЛИ. № 24384. Л. 17). Исправление даты «Символов» и введение названия первого стихотворного сборника в печатном тексте, по всей видимости, принадлежат редактору.

[41] ИРЛИ. Ф. 649, оп. 4, ед.хр. 234.

[42] См. эти эпитеты в рукописном вар-те заметки — ИРЛИ. № 24384. Л. 12.

[43] Русская литература XX века. С. 292.

[44] Запись конца 1879 г.— ИРЛИ. № 24271. Л. 111. См. также запись в этой же тетради, относящуюся к началу 1880 г.: «Я жду восхода светила и его первого горячего луча, который бы расторг цепи мрака, тяготеющие надо мной, цепи пошлости, банальности. Как у меня много надежд. Случается, что я почти убежден в том, что он рассеется. Но что если (страшно подумать) я просто притворщик!.. Я встречал так мало сочувствия, у меня не было еще друга, который мог бы беспристрастно заглянуть в меня, но бывают минуты, когда я убежден, что не могу остаться ничтожным. Это светлые минуты, хотя (может быть) в них много преступного! Впрочем, всё это, вероятно, детские бредни. <...> Кто ж я — величайшая глупость, пошлость, посредственность, безобразие, неестественность или противоположность этому — не знаю! Меч времени решит гордиев узел жизни...» (далее идет приведенный в примеч. 56 текст о посылке в редакцию стихотворений (Там же. Л. 114 об.—115).

[45] См. об этом в письме к С.Я. Надсону от 11 июля 1883 г. // Новое литературное обозрение. 1994. №8. С. 184.

[46] Мережковский Д.С. М.Ю. Лермонтов: Поэт сверхчеловечества // Мережковский Д.С. ПСС-II, т. 4. С. 378—379.

[47] Кроме того, влиянием любимого поэта можно объяснить перевод того самого ст-ния из «Книги песен» Г. Гейне («В полночных краях одиноко...»), которое вошло в сознание русского читателя в переводе Лермонтова («На севере диком...»), и лермонтовские названия стихотворений («Русалка» — дважды; «Утес», «Благодарю», «Завещание», «Еврейская мелодия» и др.). Зараженными именно лермонтовскими коннотациями оказываются здесь и образы угрюмых скал, демонов, бурь, кинжалов, стали, мятежного желанья и т.д. И наконец, маркированными оказываются размеры и интонации стихотворений, написанных то размером «Трех пальм» (легенда «Утес»), то размером «Воздушного корабля» («Всадник-исполин»; мотив императора также вызывет в памяти «Ночной смотр» Жуковского), но чаще всего размером «Мцыри» (или «Боярина Орши»): это начальный отрывок поэмы «Боярин Андрей», у чернового наброска которого нарисована метрическая схема четырехстопного ямба с мужским окончаниями и пометой: «написать размером Мцыри или Орша», это и поэмы «Воздушный замок» и «Падшее дерево», это и два байронических отрывка на тему узника («За мной закрыл тюремщик дверь...» и «Преступник»), отсылающие в равной мере к «Мцыри» и «Шильонскому узнику» Байрона в переводе Жуковского.

[48] Среди детских ст-ний имеется два текста под заглавием «Из Корана»: один датирован «13 ноября 1880 г.» (ИРЛИ. № 24272. Л. 26 об.—27), а другой — «2 марта 1888 г.» (ИРЛИ. № 24269. Л. 149 об.—151). О последнем из них Мережковский вспоминает в «Автобиографической заметке», рассказывая о домашнем скандале, связанном с известием об убийстве Александра II: «1-го марта 1881 года я ходил взад и вперед по нашей столовой в нижнем этаже дома, сочиняя подражание Корану в стихах, когда прибежавшая с улицы прислуга рассказала об оглушительном взрыве...» (Русская литература XX века. С. 290).

[49] «Сад Бахчисарая», «К Эмиль-Баиру», «Первая любовь», «Пейзаж Тавриды», «Таврический берег», «Увижу ль край Тавриды отдаленный...», «На юг» и ряд других произведений без заглавия (ИРЛИ, № 24271. Л. 47 об., 58—59, 59 об.-60, 60—61, 66 об., 67, 70—71, 71 об., 96 об., 103 об., 129 об.; № 24269,. Л. 4—5 и др.).

[50] «Воззвание на пир», «Янтарная кисть винограда...» (ИРЛИ. № 24271. Л. 35—37, 45—45 об.).

[51] См. ст-ния «Нимфа», «Бесенок-Эрот», «Дриада» (ИРЛИ. № 24269. Л. 123, 143 об.—144 об., 174—174 об.).

[52] См., например, ст-ние «Призыв» (Там же. Л. 164).

[53] См., например, ст-ние «Пишу к тебе, мой друг...» (Там же. Л. 76 об.).

[54] В ст-нии «О, море, море, как блестишь...» (ИРЛИ. № 24271. Л. 74).

[55] Первые стихи ст-ния «Звон» (ИРЛИ. № 24269. Л. 19).

[56] Эпиграф к ст-нию «Хочу я жизнь познать, упиться ей...» (Там же. Л. 107) из ст-ния Н.М. Языкова «Поэту» (1831).

[57] Эпиграф на титульном листе тетради 1880 года (ИРЛИ. № 24269) из ст-ния Д.В. Веневитинова «Я чувствую, во мне горит...» (1826-1827).

[58] Два таких стихотворения (1881 и 1882 годов) в народническом и надсоновско-исповедальном ключе были включены в современную антологию: Поэты 1880—1890-х годов / Вступит. статья Г.А. Бялого. Сост., подгот. текста, биографич. справок и примеч. Л.К. Долгополова и Л.А. Николаевой. Л. 1972. С. 142—144 («Библиотека поэта». БС)

[59] Прежде всего мы имеем в виду следующие стихотворения «Томится жаждою безумной...» (1880, № 24271. Л. 154 об.—155), «Звезды» (1 января 1881, № 24269. Л. 134 об.—136), «Отгадка» (7 февраля 1881, там же. Л. 139—140), «Я должен жить пока узнаю...» (21 феврадя 1881, там же. Л. 145), Что такое жизнь? (3 ноября 1882, № 24267. Л. 10—12).

[60] Интерес к античным и древнеиндийским сюжетам находит отражение и в произведениях первого сборника: см.:№ 81, 83, 88, 90, 92, 96, 105, 108 и 110 наст. изд. и примеч. к ним.

[61] Под названием «Христос воскрес» имеется два произведения в гимназических тетрадях Мережковского: это указанная выше «легенда» о воскрешении и следующее ст-ние, которое мы и имеем в виду (ИРЛИ. Ф. 649, оп. 4, ед.хр. 234. Л. 60-61):«Христос воскрес!»— тот клич победный//Гремит во всех земных странах.//И вторят все: богач и бедный,//Дитя и старец в сединах.//И в неба бесконечных безднах//Светил торжественный собор,//И высоко в краях надзвездных//Архангелов пречистый хор.//Забудь, страдалец, скорбь и муку://Блаженства близится заря,//И враг врагу, мирясь, дай руку,//Любовью чистою горя.//С земли моленья поднялися//К престолу вечному Творца,//И в дружной радости слилися//Все разнородные сердца...//Земли и неба примиренье//Нам к раю путь открыло вновь.//О, благодатное прощенье,//О, безграничная любовь!//Христос воскрес!

[62] См. дело студента Д.С. Мережковского // ЦГИА СПб. Ф. 114, оп. 3, д. 23357. Л. 1, 74.

[63] В письме к Ф.Ф. Фидлеру от 4 апреля 1888 г. Мережковский указывал, что после окончания университета «полагает посвятить себя занятиям литературным и научным» (РГАЛИ. Ф. 518, оп. 1, ед.хр. 156), т.е. научные занятия он ставил тогда вровень с литературными.

[64] Об «удивительно приятной» атмосфере этого кружка вспоминала З.Н. Гиппиус, которую Мережковский привез к О.Ф. Миллеру в первую их петербургскую зиму, 1889 года (Гиппиус-Мережковская З.Н. Дмитрий Мережковский. С. 317).

[65] О чтении Мережковским в Студенческом обществе своего стихотворения «Сакья-Муни» писал И.М. Гревс (Гревс И.М. Из университетских лет // Былое. 1918. № 12. Кн. 6. С. 83).

[66] См. рукописный вар-т «Автобиографической заметки» (ИРЛИ. № 24384. Л. 14).

[67] См. об этом: Гиппиус-Мережковская З.Н. Дмитрий Мережковский. С. 317. Жена писателя подчеркивала, что здесь собирались суфражистки («стриженные курсистки») и студенчество в духе героев романа «Что делать?» Чернышевского.

[68] Русская литература XX века. С. 291. Среди студенческих записей в фонде поэта сохранился конспект «Исторических писем» П.Л. Лаврова (ИРЛИ. № 24361. Л. 14—16). По воспоминаниям З.Н. Гиппиус ее кузену Васе, познакомившемуся с Мережковским в 1888 г., поэт понравился знанием трудов Спенсера; Спенсера он советовал почитать и своей будущей жене (Гиппиус-Мережковская З.Н. Дмитрий Мережковский. С. 296, 297).

[69] См. указание Мережковского на полемику в студенческие годы вокруг понятия «непознаваемое» Спенсера, на котором, с его точки зрения «невозможно обосновать миросозерцание» (Русская литература ХХ века. С. 291).

[70] Рукописный вар-т (ИРЛИ. № 24384. Л. 14).

[71] Там же.

[72] Гиппиус-Мережковская З.Н. Дмитрий Мережковский. С. 316-317.

[73] См. «Доклад цензора Коровина о бесцензурной книге: Д. Мережковский. Стихотворения», датированный 13 ноября 1887 года (РГИА. Ф. 777, оп. 11, д. 115. Л. 3 об.).

[74] Критики отмечали в этом сборнике «богатство и разнообразие затрагиваемых тем, сюжетов, мотивов» (Волжский вестник. 1892, 6 июня, № 139).

[75] Наблюдатель. 1888. №1. С. 20 (2-я паг.). Ср. с замечанием В.Я. Брюсова, назвавшего это ст-ние «одним из характернейших» в первом сборнике (Брюсов Валерий. Далекое и близкое. М. 1912. С. 59).

[76] См., например, два стихотворения под этим заглавием у Вас.И. Немировича-Данченко и стихотворение «Современному поэту» А.Н. Яхонтова, опуб. в сб.: Поэты-демократы 1870-1880-х годов. Л. 1968 (С. 595, 608, 613). Название это в поэзии 1870—1880-х годов отсылало к одноименным текстам Некрасова (см. об этом в статье Б.Л. Бессонова к указ. сборнику).

[77] Вероятно, все эти отрицательные конструкции полемически восходили к известному зачину одноименного пушкинского стихотворения: «Поэт! не дорожи любовию народной...»

[78] Гиппиус-Мережковская З.Н. Дмитрий Мережковский. С. 313.

[79] Весы. 1906. № 3/4. С. 76—77.

[80] Все стихотворения помещаем по тексту кн.: Д.С. Мережковский. Стихотворения и поэмы. СПб., 2000. Новая библиотека поэта (комментарии К.А. Кумпан). Стихотворение «Поэту» впервые опубликовано в журнале «Отечественные записки», 1884, № 1.

[81] Впервые — ж. «Вестник Европы», 1885, № 7.

[82] Впервые в сб. С.Я. Надсон: Сборник журнальных и газетных статей, посвященных памяти поэта. СПб., 1887. Надсон умирал от туберкулеза, в последние месяцы В.П. Буренин, критик газеты «Новое время», напечатал несколько оскорбительных критических статей о поэте.

[83] Стих-е «Бог» впервые опубликовано в ж. «Вестник Европы» (1890, № 1) под заглавием «Молитва»; напечатано курсивом как эпиграф к сб. Мережковского «Символы» (1892).

[84] Две последних строфы поэмы «Смерть» (1891); неоднократно печатались под приведенным заглавием как отдельное стихотворение. «Salutant, Caesar Imperator,Te morituri» — «Славься, Цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя!» — ритуальное приветствие гладиаторов, выходящих на арену и идущих мимо императорской ложи.

[85] Впервые — в журнале «Нива» (1894, № 53).