ДАВИД САМОЙЛОВ (1920–1990)
Давид Самуилович Самойлов (Кауфман) родился 1 июня 1920 в Москве. Отец был врачом, участником Первой мировой и Гражданской войн; в годы Отечественной войны работал в тыловом госпитале. Образы родителей присутствуют в стихах Самойлова («Выезд», «Двор моего детства» и др.); воспоминания детства отразились в автобиографической прозе конца 1970-х – начала 1980-х годов («Дом», «Квартира», «Сны об отце», «Из дневника восьмого класса» и др.).
Первые стихи Самойлов начал сочинять в шестилетнем возрасте. На его творческое становление большое влияние оказал друг семьи, исторический романист Василий Ян (Янчевецкий), друживший с родителями Давида. Первые литературные опыты – это изложение стихами повести Яна «Финикийский корабль», переложение в драму яновского «Спартака», поэма «Жакерия», переложение в стихи полюбившихся рассказов. В 14 лет Самойлов признается: «Поэзия успокаивает меня. Когда я пишу стихи, то чувствую, что всё плохое уходит и остается только легкое и хорошее». В 17 лет происходит встреча с поэзией Пастернака, после чего «года два бредил только его стихами». В этом же возрасте сочиняет «Плотников…», которое стало «визитной карточкой» начинающего поэта. В 1938 Самойлов окончил школу и поступил в Московский институт философии, истории и литературы (МИФЛИ) – объединение гуманитарных факультетов, выделенное из состава МГУ. В годы учебы Самойлов подружился с поэтами, которых вскоре стали называть представителями поэзии «военного поколения» – М. Кульчицким, П. Коганом, Б. Слуцким, С. Наровчатовым. Самойлов посвятил им стихотворение «Пятеро», в котором написал: «Жили пятеро поэтов / В предвоенную весну, / Неизвестных, незапетых, / Сочинявших про войну». Вместе с друзьями Самойлов занимался в неофициальном творческом семинаре поэта И. Сельвинского, который добился публикации стихов своих учеников в журнале «Октябрь» (1941, № 3). В общей подборке Самойлов опубликовал стихотворение «Охота на мамонта», в котором дал поэтическую картину движения человечества по пути прогресса.
В начале финской войны Самойлов хотел уйти на фронт добровольцем, но не был мобилизован по состоянию здоровья. Летом 1941 года он был направлен на трудовой фронт – рыть окопы в Смоленской области. В первые месяцы войны записал в тетрадь все свои неизданные произведения, которые считал для себя важными: около 30 стихотворений и стихотворных отрывков, 1 комедию, 3 поэтических перевода. На трудовом фронте заболел, был эвакуирован в Ашхабад, где некоторое время учился в Вечернем педагогическом институте. Вскоре поступил в военно-пехотное училище, по окончании которого в 1942 был направлен на Волховский фронт под Тихвин. В воспоминаниях Самойлов впоследствии написал: «Главное, что открыла мне война, – это ощущение народа». В 1943 Самойлов был ранен; ему спас жизнь друг, алтайский крестьянин С.А. Косов, о котором поэт в 1946 написал стихотворение «Семен Андреич».
После госпиталя Самойлов вернулся на фронт и стал разведчиком. В частях 1-го Белорусского фронта освобождал Польшу, Германию; окончил войну в Берлине. В поэме «Ближние страны. Записки в стихах» (1954–1959) Самойлов подвел итог важнейшего этапа биографии своего поколения: «Отмахало мое поколенье / Годы странствий и годы ученья.../ Да, испита до дна круговая, / Хмелем юности полная чаша. / Отгремела война мировая – / Наша, кровная, злая, вторая. / Ну а третья уж будет не наша!..»
В годы войны Самойлов не писал стихов – за исключением поэтической сатиры на Гитлера и стихотворений про удачливого солдата Фому Смыслова, которые он сочинял для гарнизонной газеты и подписывал «Семен Шило». Первое послевоенное произведение «Стихи о новом городе» было опубликовано в 1948 в журнале «Знамя». Самойлов считал необходимым, чтобы впечатления жизни «отстоялись» в его душе, прежде чем воплотиться в поэзии. Регулярные публикации его стихов в периодической печати начались в 1955. До этого Самойлов работал как профессиональный переводчик поэзии и как сценарист на радио.
В 1958 издал свою первую поэтическую книгу «Ближние страны», лирическими героями которой были фронтовик («Семен Андреич», «Жаль мне тех, кто умирает дома...» и др.) и ребенок («Цирк», «Золушка», «Сказка» и др.). Художественным центром книги стали «Стихи о царе Иване», в которых впервые в полной мере проявился присущий Самойлову историзм. В этом поэтическом цикле воплотился исторический опыт России и одновременно – жизненный опыт поэта, в котором своеобразно отразились традиции пушкинского историзма. Исторической теме посвящено и стихотворение «Пестель, Поэт и Анна» (1965). О роли человека в истории Самойлов размышлял в драматических сценах «Сухое пламя» (1963), главным героем которых был сподвижник Петра Великого князь А.Д. Меншиков. Перекличка исторических эпох происходит и в поэме «Последние каникулы» (1972), в которой лирический герой путешествует по Польше и Германии разных времен вместе с польским скульптором XVI в. Витом Сквошем.
Определяя свое поэтическое самоощущение, Самойлов написал: «У нас было всё время ощущение среды, даже поколения. Даже термин у нас бытовал до войны: “поколение 40-го года”». К этому поколению Самойлов относил друзей-поэтов, «Что в сорок первом шли в солдаты / И в гуманисты в сорок пятом». Их гибель он ощущал как самое большое горе. Поэтической «визитной карточкой» этого поколения стало одно из самых известных стихотворений Самойлова «Сороковые, роковые» (1961).
После выхода поэтического сборника «Дни» (1970) имя Самойлова стало известно широкому кругу читателей. В сборнике «Равноденствие» (1972) поэт объединил лучшие стихи из своих прежних книг.
В 1967 Самойлов поселился в деревне Опалиха. Поэт не участвовал в официозной писательской жизни, но круг его занятий был так же широк, как круг общения. В Опалиху приезжал Г. Бёлль; Самойлов дружил со многими своими выдающимися современниками – Ф. Искандером, Ю. Левитанским, Б. Окуджавой, Н. Любимовым, З. Гердтом, Ю. Кимом и др. Несмотря на болезнь глаз, занимался в историческом архиве, работая над пьесой о 1917 годе, издал стиховедческую «Книгу о русской рифме», занимался поэтическими переводами с польского, чешского, венгерского и других языков. В 1974 вышла книга «Волна и камень», которую критики назвали самой пушкинианской книгой Самойлова – не только по числу упоминаний о Пушкине, но, главное, по поэтическому мироощущению.
В 1976 Самойлов поселился в эстонском приморском городе Пярну. Новые впечатления отразились в стихах, составивших сборники «Весть» (1978), «Улица Тооминга», «Залив», «Линии руки» (все 1981). С 1962 Самойлов вел дневник, многие записи из которого послужили основой для прозы, изданной после его смерти отдельной книгой «Памятные записки» (1995). Блистательный юмор Самойлова породил многочисленные пародии, эпиграммы, шутливый эпистолярный роман, «научные» изыскания по истории страны Курзюпии и т.п. произведения, собранные автором и его друзьями в сборник «В кругу себя».
Умер Самойлов в Пярну 23 февраля 1990 г., на вечере памяти Пастернака.
ЛИТЕРАТУРА
- Стихотворения. СПб., 2006 (вст. статья А.С. Немзера) (Новая Библиотека поэта).
- Поденные записи. В 2 тт. М., 2002.
- Памятные записки. М., 1995.
- Поэмы. М., 2005 (вст. статья А.С. Немзера).
- Несколько слов о себе — http://www.hot.ee/samojlov/face.html
- Сайт «Библиотека поэзии» — http://samoilov.ouc.ru/
- Самойлов читает свои стихи — http://imwerden.de/cat/modules.php?name=books&pa=showbook&pid=671
- Баевский В. Давид Самойлов. Поэт и его поколение. М., 1986.
- Рассадин С.Б. Самойлов.//Русские писатели 20 века. Биографический словарь. М., 2000.
- Шайтанов И.О. О времени слышнее весть… //вст. статья к: Самойлов Давид. Избр. произведения в 2 тт. М., 1989.
- Чупринин С.И. Крупным планом. Поэзия наших дней: проблемы и характеристики. М., 1983 (глава о Самойлове).
- А. Немзер. Часовой и звезда. — http://www.ruthenia.ru/nemzer/SAMOJL.html
- А. Немзер. Две Эстонии Давида Самойлова — http://www.ruthenia.ru/Blok_XVIII/Nemzer.pdf
- А. Немзер — Пушкин в стихотворении Давида Самойлова «Ночной гость» http://www.ruthenia.ru/document/543134.html
«Вы просите стихов. Их нет…»[1]
Вы просите стихов. Их нет.
Есть только сердца боль. И бред
Ума, привыкшего вдвойне
К любым разлукам на войне.
Неужто называть стихом
Печные трубы при глухом
Проселке, тусклые кресты
На перекрестках, мертвый танк —
Черты осенней пустоты.
Неужто называть стихом
Ночные вспышки батарей,
Останки боя, мелкий дождь
И вкус солдатских сухарей.
Пусть мир сперва научит нас
Тоске, бессоннице, беде,
Пусть совесть не смыкает глаз,
Пусть бой преследует везде,
Пускай в душе перегорит,
Пускай в мозгу переболит,
Пускай как шомпол по плечу
Сечет и колет как игла —
Я вынесу и различу,
Что жизнь по-прежнему светла.
Тогда я вновь приду к стихам,
Как мне писалось на роду.
Да будет так, чтоб не стихал
Огонь в душе и дождь в саду!
Конец 1944
Элегия
Дни становятся всё сероватей.
Ограды похожи на спинки железных кроватей.
Деревья в тумане, и крыши лоснятся,
И сны почему-то не снятся.
В кувшинах стоят восковые осенние листья,
Которые схожи то с сердцем, то с кистью
Руки. И огромное галок семейство,
Картаво ругаясь, шатается с места на место.
Обычный пейзаж! Так хотелось бы неторопливо
Писать, избегая наплыва
Обычного чувства пустого неверья
В себя, что всегда у поэтов под дверью
Смеется в кулак и настойчиво трется,
И черт его знает — откуда берется!
Обычная осень! Писать, избегая неверья
В себя. Чтоб скрипели гусиные перья
И, словно гусей белоснежных станицы,
Летели исписанные страницы...
Но в доме, в котором живу я — четырехэтажном,—
Есть множество окон. И в каждом
Виднеются лица:
Старухи и дети, жильцы и жилицы.
И смотрят они на мои занавески,
И переговариваются по-детски:
— О чем он там пишет? И чем он там дышит?
Зачем он так часто взирает на крыши,
Где мокрые трубы, и мокрые птицы,
И частых дождей торопливые спицы? —
А что, если вдруг постучат в мои двери
и скажут: — Прочтите.
Но только учтите,
Читайте не то, что давно нам известно,
А то, что не скучно и что интересно...
— А что вам известно?
— Что нивы красивы, что люди счастливы,
Любовь завершается браком,
И свет торжествует над мраком.
— Садитесь, прочту вам роман с эпилогом.
— Валяйте! — садятся в молчании строгом.
И слушают.
Он расстается с невестой.
(Соседка довольна. Отрывок прелестный.)
Невеста не ждет его. Он погибает.
И зло торжествует. (Соседка зевает.)
Сосед заявляет, что так не бывает,
Нарушены, дескать, моральные нормы
И полный разрыв содержанья и формы...
— Постойте, постойте! Но вы же просили...
— Просили! И просьба останется в силе...
Но вы же поэт! К моему удивленью,
Вы не понимаете сути явлений,
По сути — любовь завершается браком,
А свет торжествует над мраком.
Сапожник Подметкин из полуподвала,
Доложим, пропойца. Но этого мало
Для литературы. И в роли героя
Должны вы его излечить от запоя
И сделать счастливым супругом Глафиры,
Лифтерши из сорок четвертой квартиры.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . ……………………..
На улице осень... И окна. И в каждом окошке
Жильцы и жилицы, старухи, и дети, и кошки.
Сапожник Подметкин играет с утра на гармошке.
Глафира выносит очистки картошки.
А может, и впрямь лучше было бы в мире,
Когда бы сапожник женился на этой Глафире?
А может быть, правда — задача поэта
Упорно доказывать это:
Что любовь завершается браком,
А свет торжествует над мраком.
1948
Поэты[2]
Слабы, суетны, подслеповаты,
Пьяноваты, привычны к вранью,
Глуповаты, ничем не богаты,
Не прославлены в нашем краю.
Но, поэзии дальней предтечи,
Мы плетем свои смутные речи,
Погрузив на непрочные плечи
Непосильную ношу свою.
1956 — февраль 1957
Вдохновенье
Жду, как заваленный в забое,
Что стих пробьётся в жизнь мою.
Бью в это тёмное, рябое,
В слепое, в каменное бью.
Прислушиваюсь: не слыхать ли,
Что пробивается ко мне.
Но это только капли, капли
Скользят по каменной стене.
Жду, как заваленный в забое,
Долблю железную руду,
Не пробивается ль живое
Навстречу моему труду?..
Жду исступлённо и устало,
Бью в камень медленно и зло...
О, только бы оно пришло!
О, только бы не опоздало!
Сентябрь 1961
«Слово льется…»[3]
Слово льется —
Всё удается!
Лишь покручивай вороток,
Да почерпывай из колодца,
Да выплескивай на лоток.
А бывает —
Иссякнет слово,
Хоть клещами его тащи.
И ни доброго и ни злого —
Никакого — ищи-свищи!
Вы за то с меня не взыщите!
И не будьте со мной круты!
Я и сам молю о защите,
О спасенье от немоты.
Но я верю,
Что подобреет.
И тогда немота не в счет!
И проклюнется, и созреет,
И польется, и потечет!
1961
«Всё реже думаю о том…»[4]
Всё реже думаю о том,
Кому понравлюсь, как понравлюсь.
Все чаще думаю о том,
Куда пойду, куда направлюсь.
Пусть те, кто каменно-тверды,
Своим всезнанием гордятся.
Стою. Потеряны следы.
Куда пойти? Куда податься?
Где путь меж добротой и злобой?
И где граничат свет и тьма?
И где он, этот мир особый
Успокоенья и ума?
Когда обманчивая внешность
Обескураживает всех,
Где эти мужество и нежность,
Вернейшие из наших вех?
И нет священной злобы, нет,
Не может быть священной злобы.
Зачем, губительный стилет,
Тебе уподобляют слово!
Кто прикасается к словам,
Не должен прикасаться к стали.
На верность добрым божествам
Не надо клясться на кинжале!
Отдай кинжал тому, кто слаб,
Чье слово лживо или слабо.
У нас иной и лад, и склад.
И всё. И большего не надо.
1964
«Вот и всё. Смежили очи гении...»[5]
Вот и всё. Смежили очи гении.
И когда померкли небеса,
Словно в опустевшем помещении
Стали слышны наши голоса.
Тянем, тянем слово залежалое,
Говорим и вяло и темно.
Как нас чествуют и как нас жалуют!
Нету их. И всё разрешено.
1967
«Дай выстрадать стихотворенье!..»[6]
Дай выстрадать стихотворенье!
Дай вышагать его! Потом,
Как потрясенное растенье,
Я буду шелестеть листом.
Я только завтра буду мастер,
И только завтра я пойму,
Какое привалило счастье
Глупцу, шуту, Бог весть кому,—
Большую повесть поколенья
Шептать, нащупывая звук,
Шептать, дрожа от изумленья
И слезы слизывая с губ.
22 июля 1967
«Поэзия пусть отстает…»[7]
Поэзия пусть отстает
От просторечья —
И не на день, и не на год —
На полстолетья.
За это время отпадет
Всё то, что лживо.
И в грудь поэзии падет
Всё то, что живо.
Конец 1975 или начало 1976
Рецензия[8]
Всё есть в стихах — и вкус, и слово.
И чувства верная основа,
И стиль, и смысл, и ход, и троп,
И мысль изложена не в лоб.
Всё есть в стихах — и то и это,
Но только нет судьбы поэта,
Судьбы, которой обречён,
За что поэтом наречён.
10 марта 1976
«Кто двигал нашею рукой…»[9]
Кто двигал нашею рукой,
Когда ложились на бумаге
Полузабытые слова?
Кто отнимал у нас покой,
Когда от мыслей, как от браги,
Закруживалась голова?
Кто пробудил ручей в овраге,
Сначала слышимый едва,
И кто внушил ему отваги,
Чтобы бежать и стать рекой?..
Апрель 1977
«Может, за год два-три раза…»[10]
Может, за год два-три раза
Вдруг проймет тебя насквозь
Разразившаяся фраза,
Лезущая вкривь и вкось.
Но зато в ней мысль и слово
Диким образом сошлись.
И с основою основа
Без желанья обнялись.
1978
Другу-стихотворцу[11]
Ю Л
Всё, братец, мельтешим, всё ищем в «Литгазете»
Не то чтоб похвалы, а всё ж и похвалы!
Но исподволь уже отцами стали дети,
И юный внук стихи строчит из-под полы.
Их надобно признать. И надо потесниться.
Пора умерить пыл и прикусить язык.
Пускай лукавый лавр примерит ученица
И, дурней веселя, гарцует ученик.
Забудь, что знаешь, всё! Иному поколенью
Дано себя познать и тратить свой запал.
А мы уже прошли сквозь белое каленье,
Теперь пора остыть и обрести закал.
Довольно нам ходить отсюда и досюда!
А сбиться! А прервать на полуслове речь!
Лениться. Но зато пусть хватит нам досуга,
Чтоб сильных пожалеть, а слабых уберечь.
Теперь пора узнать о тучах и озерах,
О рощах, где полно тяжеловесных крон,
А также о душе, что чует вещий шорох,
И ветер для нее — дыхание времен.
Теперь пора узнать про облака и тучи,
Про их могучий лёт неведомо куда,
Знать, что не спит душа, ночного зверя чутче,
В заботах своего бессонного труда.
А что есть труд души, мой милый стихотворец?
Не легковесный пар и не бесплотный дым.
Я бы сравнил его с работою затворниц,
Которым суждено не покидать твердынь.
Зато, когда в садах слетает лист кленовый,
Чей светлый силуэт похож на древний храм,
В тумане различим волненье жизни новой,
Движенье кораблей, перемещенье хмар.
И ночью, обратясь лицом к звездам вселенной,
Без страха пустоту увидим над собой,
Где, заполняя слух бессонницы блаженной,
Шумит, шумит, шумит, шумит морской прибой.
Сентябрь 1978
Мастер[12]
А что такое мастер?
Тот, кто от всех отличен
Своею сивой мастью,
Походкой и обличьем.
К тому ж он знает точно,
Что прочно, что непрочно,
И всё ему подвластно —
Огонь, металл и почва.
Суббота, воскресенье —
Другим лафа и отдых,
Копаются с весельем
В садах и огородах.
А он калечит лапы
И травит горло ядом
С миниатюрным адом
Своей паяльной лампы.
Когда заря над морем
Зажжется, словно танкер,
Он с мастером таким же
Готов бы выпить шкалик.
Но мастеров немного
Ему под стать придется.
И если не найдется,
Он выпьет с кем придется.
Не верь его веселью,
Ведь мастера лукавы
И своему изделью
Желают вечной славы,
А не похвал в застолье
Под винными парами.
Зачем? Ведь он же мастер,
И смерть не за горами.
1979
В духе Галчинского[13]
Бедная критикесса
Сидела в цыганской шали.
А бедные стихотворцы
От страха едва дышали.
Её аргументы были,
Как сабля, неоспоримы,
И клочья стихотворений
Летели, как пух из перины,
От ядовитых лимонов
Чай становился бледным.
Вкус остывшего чая
Был терпковато-медным.
Допили. Попрощались.
Выползли на площадку.
Шарили по карманам.
Насобирали десятку.
Вышли. Много мороза,
Города, снега, света.
В небе луна катилась
Медленно, как карета.
Ах, как было прекрасно
В зимней синей столице!
Всюду светились окна,
Тёплые, как рукавицы.
Это было похоже
На новогодний праздник.
И проняло поэтов
Нехороших, но разных.
– Да, конечно, мы пишем
Не по высшему классу
И критикессе приносим
Разочарований массу.
– Но мы же не виноваты,
Что мало у нас талантов.
Мы гегелей не читали,
Не изучали кантов.
В общем, купили водки,
Выпили понемногу.
Потолковали. И вместе
Пришли к такому итогу:
– Будем любить друг друга,
Хотя не имеем веса.
Бедная критикесса,
Бедная критикесса.
Июнь 1979
«Я сделал вновь поэзию игрой…»[14]
Я сделал вновь поэзию игрой
В своем кругу. Веселой и серьезной
Игрой — вязальной спицею, иглой
Или на окнах росписью морозной.
Не мало ль этого для ремесла,
Внушенного поэту высшей силой,
Рожденного для сокрушенья зла
Или томленья в этой жизни милой.
Да! Должное с почтеньем отдаю
Суровой музе гордости и мщенья
И даже сам порою устаю
От всесогласья и от всепрощенья.
Но всё равно пленительно мила
Игра, забава в этом мире грозном —
И спица-луч, и молния-игла,
И роспись на стекле морозном.
Октябрь 1979
«Увлечены порывом высшим…»[15]
Увлечены порывом высшим,
Охвачены святым огнем,
Стихи в самозабвенье пишем
И, успокоясь, издаем.
А после холодно читаем
В журнале вялую строку
И равнодушно подставляем
Свое творенье остряку.
1981
«Когда сумбур полународа…»[16]
Когда сумбур полународа
Преобразуется в народ,
Придет поэт иного рода,
Светло и чисто запоет.
И порсль свежая, иная
Взойдет, как новая звезда,
О наших горестях не зная
И нашим радостям чужда.
А вы, хранители традиций,
Вдруг потеряете себя,
Когда потомок яснолицый
Над вами встанет, вострубя.
1981
«Стояла осень. Воздух чист…»[17]
Стояла осень. Воздух чист.
На землю падал бурый лист.
И было воздуха дрожанье.
Я не боялся подражанья.
И я готов был описать,
Как десять тысяч стихотворцев,
Прозрачный воздух, небо, сад,
И море и далекий остров.
Мой друг, не бойся повторять.
Поэзия — дитя повтора.
Какая осень! Не понять
Красы, открывшейся для взора.
О, как себя боимся мы!
Боимся, что на всех похожи.
О, наши бедные умы.
О, дай нам силы, милый Боже!
1981
«Поэзия должна быть странной…»[18]
Поэзия должна быть странной,
Шальной, бессмысленной, туманной
И вместе ясной, как стекло,
И всем понятной, как тепло.
Как ключевая влага чистой
И, словно дерево, ветвистой,
На всё похожей, всем сродни.
И краткой, словно наши дни.
1981
«Надоели поэтессы…»[19]
Надоели поэтессы,
Их жеманство, их старенья.
Не важны их интересы,
Скучны их стихотворенья.
Выходите лучше замуж,
Лучше мальчиков рожайте,
Чем писать сто строчек за ночь
В утомительном азарте.
Не нудите постоянно,
Не страдайте слишком длинно,
Ведь была на свете Анна,
Ведь писала же Марина.
1982
Еxegi[20]
Воздвиг я...
Гораций
Если бы я мог из ста поэтов
Взять по одному стихотворенью
(Большего от нас не остаётся),
Вышел бы пронзительный поэт.
Тот поэт имел бы сто рождений,
Сто смертей (и даты от и до),
Было б сто любовных наваждений,
Ревностей и ненавистей сто.
Сто порывов стали бы единым!
Споров сто поэта с гражданином!
Был бы на сто бед один ответ.
Ах, какой бы стал поэт прекрасный
С лирой тихою и громогласной!
Был бы он такой, какого нет.
Он тому, что время возвещало,
В строках вещих не дал бы истлеть.
И всё то, что память возвращала,
Мог бы навсегда запечатлеть.
Гений роковых сороковых,
И пятидесятых полосатых,
И шестидесятых дрожжевых,
И загадочных семидесятых,
И восьмидесятых межевых!..
Не запятнан завистью и ложью,
Не произносящий слов пустых...
Почиталось бы за честь к подножью
Гения сложить свой лучший стих.
Памятник ему нерукотворный
Я воздвиг бы, и дорогой торной
Стала бы народная тропа.
А на нём я выбил бы слова:
«Да прославятся Кирилл, Мефодий,
Пётр, и Павел, и Борис, и Глеб...
Монумент единому в ста лицах...
Знаменитому во всех столицах...»
Но, конечно, замысел нелеп.
1986
«Поэзии ничто не может помешать…»[21]
Поэзии ничто не может помешать,
Да и помочь ничто не может —
Ни обозлённая печать,
Ни преклоненья множеств.
Ни пуля в лоб, ни нож из-за угла,
Ни подношенья, ни букеты.
О чём же вы тревожитесь поэты?
1989
СОСТАВИТЕЛЬ РАЗДЕЛА — ДАША ЛЯЛИНА, 10 В, 2011.
[1] Все тексты стихотворений приводятся по изд. Новой Библиотеки поэта (СПб., 2006); использованы комментарии к этому изданию. Стих-е «Вы просите стихов. Их нет…» при жизни поэта не печаталось.
[2] При жизни поэта не печаталось. Комментаторы изд. 2006 года связывают осн. мотивы этого стих-я с темой «мирской ничтожности» поэта у Пушкина («Поэт», 1827) и Блока («Поэты», 1908).
[3] При жизни поэта не печаталось. Впервые — «Иерусалимский журнал», 2002, № 13; последние две строфы печатались в другом варианте:
Ветер свищет
И не отыщет.
Солнце жжет — пропал и след,
Птица кличет и недокличет,
Сердце просит, а слова нет.
Разобидятся, станут дуться,
Недовольствуя и кляня.
Не дождутся
И разойдутся.
Пожалели бы хоть меня!
[4] Комментаторы издания 2006 года сближают «священную злобу» этого стих-я со «святой злобой» в «Двенадцати» Блока, а уподобление слова стилету возводят к стих-ю Лермонтова «Поэт» (1838).
[5] Впервые — в ж. «Дружба народов», 1977, № 5. Написано, по-видимому, около 5 марта (годовщина смерти А.А. Ахматовой). … и вяло и темно… — ср. «Так он писал темно и вяло…» («Евгений Онегин», гл. VI, стр. XXIII).
[6] Впервые — ж. «Новый мир», 1969, № 2 под заглавием «Счастье» (с несколько иными стр. 6 и 8).
[7] Впервые — ж. «Дружба народов», 1977, № 5.
[8] Впервые — альманах «День поэзии» 1976 (без заглавия).
[9] В комментариях к изд. 2006 г. строка «Кто пробудил ручей в овраге» соотносится с пушкинской строкой «Зачем крутится ветр в овраге…» («Египетские ночи»).
[10] Впервые — альманах «Поэзия», 1979, № 25.
[11] Впервые — газ. «Молодежь Эстонии», 1978, 11 ноября. Левитанский Юрий Давыдович (1922—1996) — поэт, близкий друг Самойлова. Заглавие повторяет заглавие первого напечатанного стих-я Пушкина (1814); мотив похвалы и лавра перекликается с пушкинской строкой «За лаврами спешишь опасною стезей» (из того же стих-я). …не спит душа, ночного зверя чутче… — комментаторы издания 2006 года соотносят эту строку с заветами Заболоцкого («Душа обязана трудиться…» — из стих-я «Не позволяй душе лениться…», 1958) и Пастернака («Не спи, не спи, художник» — из стих-я «Ночь», 1956). В тумане различим… движенье кораблей — возможно, отсылка к стих-ю Блока «Ты помнишь? В нашей бухте сонной…» (1911). …шумит ночной прибой — ср. у Мандельштама «И море черное, витийствуя, шумит» — из стих-я «Бессоница. Гомер. Тугие паруса…» (1915), у Пушкина «Лишь море Черное шумит…» — «Отрывки из путешествия Онегина», и у Лермонтова «А море Черное шумит не умолкая» — «Памяти А.И. О», 1839.
[12] Впервые — ж. «Октябрь», 1980, № 1.
[13] Впервые — «Литературная газета», 1979, № 46. Галчинский Константы Ильдефонс (1905—1953) — польский поэт; Самойлов перевел много стихов Галчинского. В духе Галчинского — возможно, один из источников основных мотивов стих-я Самойлова — стих-е Галчинского «Странный случай на углу Нововейской» (1949): «Шло их, наверное, тридцать./ Под воскресенье. Гуляли./ Вдруг один как воззрится!/ И остальные встали.// Словно сороки на ребус,/они глазели с пылом,/как месяц плыл по небу — / как светел и плыл он. //Подумаешь, — батюшки-светы! — /ну месяц, ну льет свои светы!../ Но таковы поэты. /Ээх! поэты, поэты… (пер. Самойлова). В дневнике (14 ноября 1979) Самойлов записал: «В “Литгазете” на шестнадцатой полосе щелкнул по носу Глушкову». Шестнадцатая полоса «Литературной газеты» (называлась «Рога и копыта») — сатирическая и юмористическая. Глушкова Татьяна Михайловна (1939—2001) — поэтесса и критик, выступала в печати с обличениями Самойлова. И проняло поэтов/Нехороших и разных… — ср. у Маяковского: «А мне/в действительности/ единственное надо — /чтоб больше поэтов/хороших /и разных» («Послание пролетарским поэтам», 1926); там же — призыв устроить «веселый обед» (ср. «В общем, купили водки… Будем любить друг друга»). К Маяковскому («Мы /диалектику/ учили не по Гегелю» — «Во весь голос», 1930) восходит и строчка «Мы гегелей не читали».
[14] Впервые — газ. «Московский литератор», 1980, 6 июня.
[15] Впервые — ж. «Даугава», 1983, № 5. По мнению Артема Скворцова (ж. «Знамя», 2006, № 9; http://magazines.russ.ru/znamia/2006/9/sk10-pr.html) восьмистишие ориентировано на известное стих-е Баратынского «Сначала мысль воплощена…».
[16] При жизни поэта не печаталось.
[17] При жизни поэта не печаталось.
[18] Впервые — ж. «Таллин», 1982, № 5.
[19] Анна — Ахматова; Марина — Цветаева.
[20] Впервые — газ. «Вечерняя Москва», 1986, 10 ноября. В заглавии — отсылка к знаменитому стих-ю Горация «К Мельпомене», начинающемуся со строчки «Exegi monumentum» (эпиграф к стих-ю Пушкина «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…», 1836); к пушкинскому стих-ю отсылают и строчка «В строках вещих не дал бы истлеть», и выражение «Памятник нерукотворный».
[21] При жизни поэта не печаталось.