О ПУШКИНСКО-ДАНТОВСКИХ РЕМИНИСЦЕНЦИЯХ И АЛЛЮЗИЯХ В НЕКОТОРЫХ ТЕКСТАХ ИОСИФА БРОДСКОГО
О пушкинских и дантовских мотивах и реминисценциях в некоторых текстах Иосифа Бродского.
Поэзия как ангел утешитель
Спасла меня, и я воскрес душой.
А.С. Пушкин.
Давая в 1981 году интервью известной французской славистке Анни Эпельбуэн (опубликовано впервые в альманахе «Странник», а затем включено в сборник «Бродский. Книга интервью»), на вопрос о том, каким был круг чтения Бродского, как он открыл для себя английских метафизических поэтов, а затем перевёл их, поэт сказал: «Это дух соревнования. Сначала написать лучше, чем, скажем, пишут те, кого знаешь, твои друзья; потом лучше (то есть, может быть, лучше и не получалось, но казалось иногда, что получается), чем, скажем, у Пастернака или Мандельштама, или, я не знаю, у Ахматовой, Хлебникова, Заболоцкого. То есть ты сражаешься со всей русской поэзией; может быть, не столько сражаешься – просто там – где они кончили, ты начинаешь» [3, c. 147].
Видимо, здесь сказалось подспудное ощущение поэтом того, сущность чего точно сформулировал выдающийся исследователь русской литературы В.Э.Вацуро: «Культура коллективна по самому своему существу, и каждая культурная эпоха – непрерывный процесс взаимодействия творческих усилий её больших и малых деятелей, процесс миграции идей, поэтических тем и образов, заимствований и переосмыслений, усвоения и отторжения. Это многоголосие – форма и норма её существования» [4, с. 5].
И ранее в эссе, озаглавленном «В тени Данте», созданном в 1977 году, Бродский писал: «В отличие от жизни произведение искусства никогда не принимается как нечто само собой разумеющееся: его всегда рассматривают на фоне предтеч и предшественников. Тени великих особенно видные в поэзии, поскольку слова их не так изменчивы, как те понятия, которые они выражают» [2, стр. 72]. Один из таких «великих» для Бродского – это, безусловно, Пушкин, которому уделено очень большое место в этом интервью. В частности, «одним из самых симпатичных воспоминаний о школьных годах» Бродский называет чтение на уроках вслух «Евгения Онегина». Главное качество пушкинской поэзии Бродский видел в том, что «…он выполнял роль чрезвычайно существенную, в некотором роде облагораживал язык <…> Одно из замечательных свойств поэзии Пушкина – благородство речи, благородство тона»[3, стр. 152, 154]. На вопрос А. Эпельбуэн, есть ли у самого Бродского «пушкинские» стихи, т.е. стихи, отмеченные гармонической точностью, Бродский отвечает: «Я думаю, есть. И довольно много, но с какими-то добавлениями, с модернизированием – когда стихотворение держится на принципе эха, пушкинского эха, , т.е. эха гармонической школы. (Видимо здесь Бродский имеет в виду то, что в своей книге «О лирике» Л.Я. Гинзбург вслед за Пушкиным назвала «школой гармонической точности» [5, стр. 19—51; выражение Пушкина из рецензии на «Карелию» Ф.Н. Глинки]. Не так их много, но есть. Это уж настолько норма – поэтическая лексика Пушкина, что допускаешь время от времени перифразы» [3, с. 156]. Пушкинские «перифразы» у Бродского множество раз отмечались различными исследователями. Смотри указания на них в у А. Ранчина [9, с. 202], который писал: «Творчество Пушкина как квинтэссенция русской поэзии не может не быть ориентиром для Бродского, не может не быть интертекстуальным фоном его поэзии. Бродский <…> естественно, не может не вступить в диалог с первым русским поэтом. <…> Преемственность по отношению к Пушкину проявляется у Бродского в интертекстуальных связях, в цитатах. Она интенсивна лишь в нескольких стихотворениях, имеющих метаописательный характер. <…> В поэтической памяти Бродского Пушкин – другое имя самой словесности. <…> Пушкинская поэзия для Бродского – это сущность русской поэзии вообще, её квинтэссенция, а имя Пушкина – другое имя самой словесности» [9, с. 201, 216].
Одним из таких пушкинских «перифразов» у Бродского является, на наш взгляд, стихотворение, озаглавленное «Стихи в апреле», который (перифраз) остался незамеченным исследователями:
СТИХИ В АПРЕЛЕ
В эту зиму с ума
я опять не сошел. А зима,
глядь, и кончилась. Шум ледохода
и зеленый покров
различаю. И, значит, здоров.
С новым временем года
поздравляю себя
и, зрачок о Фонтанку слепя,
я дроблю себя на сто.
Пятерней по лицу
провожу. И в мозгу, как в лесу —
оседание наста.
Дотянув до седин,
я смотрю, как буксир среди льдин
пробирается к устью.
Не ниже
поминания зла
превращенье бумаги в козла
отпущенья обид.
Извини же
за возвышенный слог:
не кончается время тревог,
но кончаются зимы.
В этом — суть перемен,
в толчее, в перебранке Камен
на пиру Мнемозины.
Апрель 1969 [1, с. 189—190]
Комментатором здесь отмечен «Полемический перифраз первой строки трагедии Шекспира “Ричард III”: “Закончилась зима наших неурядиц (тревог)”. Цитата была на слуху, поскольку в 1962 г. вышел русский перевод романа американского писателя Джона Стейнбека “Зима тревоги нашей”. Но, помимо указанной отсылки к Шекспиру и Стейнбеку, в этом стихотворении, на наш взгляд, совершенно отчётливо слышен отзвук фрагмента из восьмой главы романа «Евгений Онегин» (того самого романа, чтение вслух строф из которого доставляло удовольствие Бродскому в школе), а именно строфы XXXIX:
Дни мчались; в воздухе нагретом
Уж разрешалася зима;
И он не сделался поэтом,
Не умер, не сошёл с ума.
Весна живит его: впервые
Свои покои запертые,
Где зимовал он, как сурок,
Двойные окна, камелёк
Он ясным утром оставляет,
Несётся вдоль Невы в санях.
На синих, иссечённых льдах
Играет солнце; грязно тает
На улицах разрытый снег…[8, т. 5, с. 159]
Обращает на себя внимание наличие общих образов и мотивов в обоих текстах: это прежде всего мотив безумия, которого и герою пушкинского романа, и лирическому герою Бродского удалось избежать; мотив душевного пробуждения, традиционно в поэзии, связанного с весной, а также образы тающего снега и ледохода, усиливающие мотив весеннего возрождения души. Кроме того, присутствует в обоих текстах очень важный мифопоэтический образ реки как границы миров, который, как мы увидим в дальнейшем, окажется связанным с дантовской поэмой. Существеннейшее отличие двух героев заключается в том, что Онегин «не сделался поэтом», в то время как лирический герой Бродского поэтом был и остался, о чём говорит внешне ироническое, но в то же время абсолютно серьёзное сообщение о «превращенье бумаги в козла отпущенья обид» как способе достижения внутренней гармонии, душевного равновесия, видимо, того равновесия, о котором он говорил в интервью Анни Эпельбуэн: «Пушкин – это до известной степени равновесие» [3, с. 153], имея в виду гармонию формы и содержания пушкинских текстов. Растерянному, «как будто громом поражённому» Онегину, погружённому сердцем в «бурю ощущений», каким он будет изображён в финале романа, соответствует/противостоит лирический герой Бродского, осмысляющий происходящие перемены как творческий импульс:
В этом — суть перемен,
в толчее, в перебранке Камен
на пиру Мнемозины.
Помимо указанных мотивов, это в свою очередь также сюжетная аналогия, роднящая тексты Пушкина и Бродского: разрыв с любимой женщиной, внешне только предстоящий Онегину, а по сути произошедший значительно раньше, – в стихотворении же Бродского этот сюжетный ход присутствует имплицитно и связан с событиями его личной жизни: с его отношениями с Мариной Басмановой. Лев Лосев, близко знавший Бродского и его возлюбленную, пишет в своей книге: «На долю Бродского выпало немало исключительных событий и потрясений – благословения великих поэтов, Ахматовой и позднее Уистана Одена, аресты, тюрьмы, психбольницы, кафкианский суд, ссылка, изгнание из страны, приступы смертоносной болезни, всемирная слава и почести, но центральными событиями для него самого на многие годы оставались связь и разрыв с Мариной (Марианной) Павловной Басмановой. <…> Бродскому не было и двадцати двух лет, когда он 2 января 1962 года познакомился с Мариной Басмановой. <…> Близкие отношения Бродского с Басмановой, осложнённые уходами и возвращениями, продолжались шесть лет и окончательно прекратились в 1968 году…» [7, с. 72]. Таким образом, можно считать это стихотворение поэтическим выражением осознания завершенности отношений с возлюбленной. Ещё одним откликом на это, по мнению биографа Бродского Л. Лосева, важнейшее в жизни поэта событие, звучат заключительные строки стихотворения «Строфы», написанном в 1968 г., т.е. близко ко времени самого события:
<…>
На прощанье ни звука;
Только хор Аонид.
Так посмертная мука
И при жизни саднит.[1, с. 165]
И здесь, как и в «Стихах в апреле», способом преодоления житейской трагедии служит поэтическое творчество, метафорически выраженное в образе «хора Аонид». Сходный мотив – разрыва с возлюбленной – найдём мы и в стихотворении «Подсвечник», также написанном в 1968 году:
<…>
Зажжём же свечи. Полно говорить,
что нужно чей-то сумрак озарить.
Никто из нас другим не властелин,
хотя поползновения зловещи.
Не мне тебя, красавица обнять.
И не тебе в слезах меня пенять…
<…> [1, с. 176]
Видимо, как указание на миновавшую угрозу безумия звучат в «Стихах в апреле» образы возвращающихся слуха и зрения («Шум ледохода / и зеленый покров / различаю. / И, значит, здоров».) Это становится ещё более очевидным при ретроспективном сравнении этого стихотворения со стихотворением 1981 г., т.е. написанным уже в эмиграции, «Я был только тем, чего…», посвящённого М.Б. (Марине Басмановой):
<…>
Это ты, горяча,
ошую, одесную
раковину ушную
мне творила, шепча.
Это ты, теребя
штору, в сырую полость
рта вложила мне голос,
окликавший тебя.
Я был попросту слеп.
Ты, возникая, прячась,
даровала мне зрячесть.
<…> [1, с. 416]
Образ, аналогичный содержащемуся в строчках «не ниже поминания зла прекращенья бумаги в козла отпущенья обид», и «На прощанье ни звука; Только хор Аонид.», т.е. преодоления безумия посредством творчества, находим мы в двенадцатом стихотворении из цикла «Часть речи»:
Тихотворение моё, моё немое,
однако тяглое – на страх поводьям,
куда пожалуемся на ярмо и
кому поведаем, как жизнь проводим?
Как поздно заполночь (так! – Э.Б.) ища глазунию
луны за шторою зажжённой спичкою,
вручную стряхиваешь пыль безумия
с осколков жёлтого оскала в писчую [1, с. 367]
Очень важным для нашей темы является комментарий к циклу, в котором говорится: «Как во всякой высокой лирике, темы ностальгии, утраченной любви, отчуждённости смертного человека от вечных космических циклов природы интегрированы в коротких текстах ЧР, но есть здесь и специфическая тема, сильно заявленная в названии цикла и во вступительном стихотворении и реализованная не столько в сюжетах, сколько в самой фактуре текста, это тема утраты старого и трудного рождения нового поэтического языка (курсив мой – Э.Б.)» [1, с. 613].
Стихотворение «Я был только тем, чего…», в котором явственно слышны мотивы пушкинского «Пророка», отмеченные в комментариях Л. Лосева, завершает сборник «Новые стансы к Августе», и это, по справедливому мнению комментатора, придаёт ему особый статус, т.к. сборник этот был полностью спланирован самим Бродским. Лосев пишет: «Стихотворение ориентировано на самые высокие образцы. Как в “Пророке” Пушкина обретение творческой силы – слуха, зрения голоса – приходит как результат религиозно-аскетического откровения (“в пустыне” и т. д.), принесённого шестикрылым серафимом, а у Бродского откровение религиозно-эротическое, носителем его является возлюбленная» [1, с. 647].
В книге о Бродском Л. Лосев пишет:
«Стихи, посвященный «М.Б.», центральны в лирике Бродского не потому, что они лучшие – среди них есть шедевры и есть стихотворения проходные, – а потому, что эти стихи и вложенный в них духовный опыт были тем горнилом, в котором выплавилась его поэтическая личность. Уже в свои последние годы жизни Бродский говорил о них: “Это главное дело моей жизни”. Объясняя, как ему пришла в голову мысль составить из стихов к “М.Б.” книгу “Новые стансы к Августе”, он неожиданно приводит сравнение не с денисьевским циклом Тютчева или циклом “Шиповник цветёт” Ахматовой, а с “Божественной комедией” Данте: “К сожалению, я не написал ”Божественной комедии“. И, видимо, никогда уже не напишу. А тут получилась в некотором роде поэтическая книжка со своим сюжетом…”» [7, с. 73].
Возникшая у Бродского неожиданная ассоциация сборника «Новые стансы к Августе» с «Божественной комедией» Данте, как нам кажется, отнюдь не случайна, а свидетельствует о глубинных поэтических сцеплениях, живущих в сознании поэта. Сразу обращает на себя внимание употребление весьма редких в литературе, и в частности в поэзии, слов «одесную» и «ошую». Употреблены они, кроме стихотворения «Я был только тем, чего…», и в стихотворении «Менуэт (набросок)», к сожалению, не вошедшем в превосходно составленный двухтомник в серии «Новая библиотека поэта», но напечатанное во втором томе Собрания сочинений:
МЕНУЭТ
(НАБРОСОК)
Прошла среда и наступил четверг,
стоит в углу мимозы фейерверк,
и по столу рассыпаны колонны
моих элегий, свёрнутых в рулоны.
Бежит рекой перед глазами время,
и ветер пальцы запускает в темя,
и в ошую уже видней
не более, чем в одесную дней.
Холодный март овладевает лесом.
Свеча на стены смотрит с интересом.
И табурет сливается с постелью.
И город выколот из глаз метелью.
Апрель 1965 [2, с. 142]
Стихотворение насыщено образами, вызывающими в памяти образы «Божественной комедии». Уже первый стих является обозначением некоей середины (середины недели), что выглядит как своеобразная литота первого стиха «Божественной комедии»: «Земной свой путь пройдя до середины…» (пер. М. Лозинского). Семантику «срединности» содержат в себе и заключительные стихи второй строфы: «и в ошую уже видней / не более, чем в одесную дней», причём указание на середину недели, звучащее в начальном стихе, здесь оборачивается уже мыслью о середине жизни, которая вместе с начальной литотой включается в создание полноценного образа ощущения сиюминутно переживаемого именно как середины жизненного пути. Очевидно, что лирический герой стихотворения – поэт, на что указывают строчки «и по столу рассыпаны колонны / моих элегий, свёрнутых в рулоны» (любопытно, что этот образ повторится в заключительном сонете цикла «Двадцать сонетов к Марии Стюарт», тоже связанного с личностью Марины Басмановой:
Ведя ту жизнь, которую веду,
я благодарен бывшим белоснежным
листам бумаги, свёрнутым в дуду [1, с. 354].
Но лирический, хотя в то же время слегка окрашенный самоиронией образ из «Менуэта» в стихотворении из цикла «20 сонетов к Марии Стюарт» окажется окрашенным самоиронией подчёркнутой и даже педалированной). Дополняют арсенал дантовских образов «бегущая перед глазами река времени, представляющая собой своеобразный аналог Ахерона. Ветер, запускающий пальцы в темя заставляет вспомнить образ из стихотворения «1972», также содержащим дантовские мотивы [9, стр. 21] (время нашло наконец искомое / лакомство в твёрдом моём затылке). Мотив холода, проходящий через последнюю строфу («холодный март» и «город выколот из глаз метелью»), также заставляет вспомнить слова Харона , грозящего Данте и его проводнику:
И вот к нам плывёт в ладье
старик с древнею сединою,
крича: «Горе вам, окаянные души!
Не надейтесь увидеть когда-либо небо:
я переправлю вас на другой берег,
в вечную тьму, в жар и в стужу. [6, с. 57]
Вечная тьма дантовского «Ада» в «Менуэте» представлена образами табурета, сливающегося с постелью, т.е. поглощённого тьмой, и выколотого метелью из глаз города. Видимо, этот образ содержит и подспудное указание на родной Ленинград, выполняющий функцию образа вынужденно покинутой родины, который аналогичен вынужденно покинутой Данте Флоренцией, т.к. стихотворение написано в ссылке. Первая же строчка стихотворения («прошла среда и наступил четверг») выглядит как будто продолжением первого стиха цикла «Новые стансы к Августе», давшего название и сборнику, как мы видели, ставшего для Бродского своеобразным аналогом «Божественной комедии» («Во вторник начался сентябрь…») Бросаются в глаза темпоральные начала обоих произведений. Это становится ещё одним основанием справедливости указания на связь «Менуэта» с дантовской тематикой в целом и с циклом «Новые стансы к Августе». Далее во втором стихотворении цикла прямо будет сказано: «…бушует надо мной четверг»). Упомянутая в «Менуэте» свеча обнаружится и в «Новых стансах к Августе»: «Сентябрь. Ночь, всё общество – свеча». Сам цикл, исполненный драматического содержания, изобилует образами, обогащёнными дантовскими коннотациями: («Тут, захороненный живьём, / я в сумерках брожу жнивьём…»; «склоняясь к тёмному ручью / гляжу с испугом»; «среди дорог, ведущих только в лес, / жизнь отступает от самой себя»; «И вот бреду я по ничьей земле / и у Небытия прошу аренду..»). Есть здесь и строки, как будто констатирующие утрату божественного дара, т.е. особого зрения и слуха: «Я глуховат. Я, Боже, слеповат. / Не слышу слов…» Возможно, связан с дантовской тематикой и образ улетающих на юг птиц из первого стихотворения цикла:
Во вторник начался сентябрь.
Дождь лил всю ночь.
Все птицы улетели прочь.
Лишь я так одинок и храбр,
что даже не смотрел им вслед.
Холодный небосвод разрушен.
Дождь стягивает просвет.
Мне юг не нужен.
Здесь, помимо саркастического намёка на советскую «патриотическую» песню «Летят перелётные птицы», может содержаться и некая географическая параллель: деревня Норинская – место ссылки Бродского – по отношению к Ленинграду, как и Равенна по отношению к Флоренции, лежит севернее. Но также возможна здесь и полемическая перекличка с пушкинской элегией «Погасло дневное светило…», писавшейся, как известно, в т.н. южной ссылке:
Я вижу берег отдаленный,
Земли полуденной волшебные края;
С волненьем и тоской туда стремлюся я…[8, т. 2, с. 7]
В отличие от лирического героя романтической элегии Пушкина, стремящегося в «полуденные края», т.е. на юг, лирический герой Бродского жёстко констатирует: «Мне юг не нужен».
Бросается в глаза то, как разнится по тону с предыдущими стихотворениями цикла «Новые стансы к Августе» завершающее цикл девятистишие:
Эвтерпа, ты? Куда зашел я, а?
И что здесь подо мной: вода, трава,
отросток лиры вересковой,
изогнутый такой подковой,
что счастье чудится,
такой, что, может быть,
как перейти на иноходь с галопа
так быстро и дыхания не сбить,
не ведаешь ни ты, ни Каллиопа. [1, с. 206]
Символично, что стихотворение начинается именем музы лирической поэзии, к которой обращается лирический герой, а заканчивается именем музы поэзии эпической. Можно предположить в этом свете, что и количество строк в этом стихотворении – девять – таким образом является не случайным, а внутренне закономерным, как бы включающими в себя, помимо названных, имена остальных муз. Ритмико-интонационно оно представляет собой период, в соответствии с чем каждый стих заканчивается антикаденцией, т.е. повышением тона, что передаёт душевное состояние лирического героя, которое может быть определено его же словами: «счастье чудится». Этот мотив счастья подспудно вводится образом подковы, в форме которой изогнут вереск. Само же слово «вереск» в русской литературной традиции связано прежде всего с балладой Стивенсона «Вересковый мёд», переведённой С.Маршаком, т.е. обогащено специальной поэтической коннотацией. Центральным мотивом баллады Стивенсона является мотив тайны, который находим мы и в стихотворении Бродского: «как перейти на иноходь с галопа / так быстро и дыхания не сбить, / не ведаешь ни ты, ни Каллиопа». Метафорические «иноходь» и галоп» здесь призваны продемонстрировать переход от известного, обычного, общепринятого к неизвестному, оригинальному. «Иноходь», т.е. «иной ход», не похожий ни на какой привычный в этом случае аллюр, служит аллегорией своего собственного поэтического языка, который стремится обрести Бродский и который не укладывается в привычные представления о языке как лирической, так и эпической поэзии. Знаменательно, что весь цикл, пронизанный символикой дантовского «Ада», завершается темой поэтического творчества, сулящего счастье, воскресение души. Это и служит художественным импульсом и психологической мотивировкой для неизбежно бросающегося в глаза выделения заключительного стихотворения цикла при помощи особого эмоционального и ритмико-интонационного строя.
Таким образом, мы видим тесную образно-тематическую связь произведений Бродского, написанных в разные годы, которая демонстрирует ту особенность творчества поэта, о которой писал А. Ранчин: «Отличительная особенность поэтики Бродского – устойчивость, повторяемость как основных мотивов, так и художественных средств их выражения» [9, с. 19], т.е. ярко выраженную монолитность его поэзии. При этом немаловажно отметить, что монолитность эта во многом строится на обращении поэта к классическому наследию, в данном случае наследию Данте и Пушкина.
Список литературы
- Бродский. Стихотворения и поэмы. Т. 1. СПб.: Издательство Пушкинского дома. Издательство «Вита Нова», 2011. 654 стр.
- Бродский. Сочинения Иосифа Бродского. Т. II. СПб.: Пушкинский Фонд. MMI, 441 с.
- Бродский. Книга интервью. М.: «Захаров», 2005. 755 с.
- Вацуро. Записки комментатора. СПб.: Гуманитарное агентство «Академический проект», 1994. 348 с.
- Лидия Гинзбург. О лирике. Л.: Советский писатель. ЛО, 1974. 407 с.
- Данте Алигьери. Божественная комедия. Ад. Подстрочный перевод Г.Д. Муравьёвой. М.: «Пробел 2000», 2021. 603 с.
- Лосев. «Иосиф Бродский. Опыт литературной биографии». М.: Молодая гвардия, 2006. 447 с.
- Пушкин. Полное собрание сочинений в десяти томах. Издательство «Наука». Л.: 1977 – 1979.
- Ранчин. «‘На пиру Мнемозины’ Интертексты Бродского». М.: 2001, 460 с.