А.П. ЧУДАКОВ
Писатель и мир его прозы
1
Город, в котором родился Чехов, был как будто обычным заштатным городком Российской империи. Было известно: в Таганроге умер Александр I. Каждый год 19 ноября гимназистов собирали на панихиду в местном соборе. В этом же соборе восьмилетний Антон Чехов был на отпевании Н.В. Кукольника, автора знаменитой в свое время драмы «Рука всевышнего отечество спасла». Общий уклад был как везде: с лавками, трактирами, ежегодной шумной ярмаркой, смотром гарнизона в табельные дни, купающимися в пыли воробьями, пустырями, заросшими бурьяном, масляными фонарями и местным дурачком на бойком перекрестке.
И в описаниях города чеховского детства чаще всего пишут о таганрогских лужах и отсутствии мостовых. Популярен фотодокумент — семья задумчивых свиней на Полицейской улице. Но свиней в Таганроге было не так уж много — в жару они плохо выгуливались; лужи к лету высыхали.
Это был южный портовый город. Из второго этажа дома Моисеева, где Чеховы жили в первые гимназические годы Антона, был виден рейд. В разгар летней навигации пароходам и парусникам было тесно в гавани; можно было пройти по берегу версты четыре и не встретить ни одного русского судна — то были гости из Турции, Греческого Архипелага, Италии, Испании: «Сан Антонио», «Софья», «Огиос Герасимос», «Мевлуди Багры». Они привозили вина: сантуринское, мальвазию, висант; лимоны, апельсины, коринку, мидий, прованское масло, пряности. Всё Приазовье снабжалось колониальными товарами через Таганрог. Ко времени Чехова девятый вал уже миновал, но гимназистом он застал еще высокую торговую волну.
На улицах звучала разноязычная речь. Недалеко от порта тянулась цепочка кофеен. В ясные дни тротуары перед ними были запружены толпой — здесь были греки, турки, французы, англичане. Одно время над лавкой, которую содержал глава семьи — Павел Егорович Чехов, располагалось казино мсье Трилля. Рядом была гостиница «Лондон», по вечерам там играл дамский оркестр, туда приходили моряки.
Таганрог был русским вариантом средиземного порта. Город жил хлебной торговлей и огромных размеров контрабандой, существовашей почти официально. Таганрогский негоциант грек Вальяно (его имя не раз упоминает Чехов) ввозил контрабандные товары не в чемоданах с двойным дном, но целыми пароходами. Для их разгрузки у него была зафрахтована флотилия турецких фелюг. К моменту судебного процесса над Вальяно, прогремевшего на всю Россию, его капитал превышал двенадцать миллионов. Своему адвокату — петербургскому присяжному поверенному Пассоверу негоциант заплатил сказочный гонорар — миллион.
Рядом с Чеховым жила семья Малоксиано. Греков вообще было много. Уже в 1877 г. побывавший в городе писатель В.А. Слепцов писал: «Таганрог — это греческое царство. Немножко похож на Киев, только здесь… греки. Все греки: разносчики, попы, гимназисты, мастеровые — греки. Даже вывески греческие».
Павел Егорович Чехов решил дать детям греческое образование. «Сливки общества в тогдашнем Таганроге составляли богатые греки, и у отца, — вспоминал Михаил Чехов, — составилось твердое убеждение, что детей надо пускать именно по греческой линии и дать им возможность заканчивать образование даже в Афинском университете». Николай и Антон Чеховы были отданы в греческую школу. Из этого ничего не вышло, но один учебный год братья провели в классах Николаоса Вутсинса.
Это был морской город. В гавани ловили бычков. Антон смастерил специальные поплавки-человечки: когда рыба клевала, человечек погружался и поднимал руки кверху.
Все лето купались; заплывали далеко. Когда, уже известным писателем, Чехов возвращался с Сахалина Индийским океаном, он придумал себе такое развлечение: нырял с носа парохода на полном ходу и хватался за конец, спущенный с кормы. В воде он однажды увидел рыб-лоцманов и сопровождаемую ими акулу. Акула и лоцманы описаны в «Гусеве» (1890). Впечатление от зимнего моря с его страшными штормами отразилось в чеховском рассказе «В рождественскую ночь» (1883).
Это был южный степной город. Степь начиналась сразу за шлагбаумом.
Летние месяцы Антон проводил с братьями в деревне Княжей у своего деда, управляющего имением графини Платовой. До деревни было шестьдесят верст; на волах ехали с ночёвкой. Ночевали в степи, под звёздами.
После 6-ого класса Чехов жил одно лето на хуторе у родителей своего ученика, которого он репетировал, — Пети Кравцова. За это лето и сам таганрогский гимназист-«учитель» стал хорошим стрелком и отличным наездником.
Приехав в родные места уже литератором, Чехов писал: «Пахнет степью и слышно, как поют птицы. Вижу старых приятелей — коршунов, летающих над степью… Курганчики, водокачки, стройки - всё знакомо и пямятно». Много лет спустя, в 1898 г., он снова писал: «Донецкую степь я люблю и когда-то чувствовал в ней себя, как дома, и знал там каждую балочку. Когда я вспоминаю про эти балочки, шахты, Саур-могилу , вспоминаю, как я ездил на волах в Криничку и в Крепкую графа Платова, то мне становится грустно и жаль, что в Таганроге нет беллетристов и что это материал, очень милый и ценный, никому не нужен». Но всё это оказалось нужным ему самому. Его первые пейзажи описывают степь («Двадцать девятое июня», «Барыня» — 1882), от них — нити к прославившим его картинам природы в «Счастье» (1887) и «степной энциклопедии» — повести «Степь» (1888).
Природа для Чехова — часть его существования. О погоде, дожде, снеге, прилете птиц он постоянно упоминает в письмах наряду с литературными и общественными делами. С вниманием и волнением вглядывается он в природу во время сибирского путешествия и с восторгом сообщает в письмах, что целый месяц видел восход солнца от начала и до конца.
Он остро ощущал свою связанность с нею; его настроение барометрически регулировало на погодные изменения. В «Студенте», «Убийстве» он показал глубокое влияние состояния природы на психику человека. Человек «оприрожен», природа — очеловечена. Деревья, цветы, облака, собаки, волки чувствуют и думают, как люди («Агафья», «Каштанка», «Белолобый», «Страх»). Они огорчаются, радуются, волнуются, грустят. В рассказе «Красавицы» лошади, «не понимая, зачем это заставляют их кружить на одном месте и мять пшеничную солому, бегали неохотно, точно через силу, и обиженно помахивая хвостами». Волчиха из «Белолобого» — домашнее, понятное, чадолюбивое существо, не любит шума, страдает головными болями: «Волчиха была слабого здоровья, мнительная; она вздрагивала от малейшего шума и всё думала о том, как бы дома без неё кто не обидел волчат Её мучил голод, голова разболелась от собачьего лая…»
О природе и животных писали многие. Сочинения Аксакова, Пришвина останутся навсегда — в будущем, быть может, они предстанут как описание прекрасного облика прежней планеты и удивительных животных, которых уже давно нет.
Но сейчас нам, пожалуй важнее опыт Чехова, который писал не об уникальной жизни человека наедине с природой в краю непуганых птиц, а о повседневном общении с ней человека современной цивилизации в условиях города, квартиры, пригородной дачи. В произведениях и в собственной жизни Чехов дал примеры и образцы истинной этики человека в его общении с братьями нашими меньшими.
Необычным для русской провинции был русский театр. Несколько сезонов в Таганроге гастролировала итальянская опера. «Театр итальянский! В каком-то чаду тебя я в стихах воспеваю!» — иронизировал стихотворец местного «Азовского вестника». В один сезон пели две примадонны – Зангерн и Беллати. Приезжал Сарасате. В «Отелло» играл Сальвини. Заезжие трупы оставляли в городе музыкантов со звучными именами: Николо Офичиозо Сарти, Бертини, Луппи, Гаэтано Молло.
2
«Европообразным» назвал другой русский приморский город – Одессу – один писатель.
В Таганроге, как говорил сам Чехов, лишь «пахло Европой», но и этого хватало, чтобы почувствовать, что «кроме этого мирка есть ведь еще и другой мир». Пройдет время, Чехов узнает жизнь столиц, увидит Рим, Париж, Коломбо, трезво оценит Европу, но непреодолимое чувство – тяга к «другому миру» — в пространстве ли (в Алжир, на Север), во времени ли (через 200 – 300 лет) – останется, и не раз он выскажет его сам и выскажут его герои.
Этого «краешка Европы» было достаточно, чтобы ощутить, «как грязен, пуст, ленив, безграмотен и скучен» заштатный российский город, и навсегда получить никогда не проходящее отвращение к этой лени и грязи. Врачебное образование еще более в этом его укрепит. И молодой Чехов уже будет удивлять современников – откуда у юноши из провинции такой врожденный вкус к изяществу и «непровинциальным» формам жизни.
Его внимательность к гигиенической стороне жизни отдельного человека и города в целом – удивительна. На что он обращает внимание на площади Святого Марка в Венеции? Что она «чиста, как паркет»!
Широко известно письмо Чехова к брату Николаю (март, 1886 год), где он излагает свою этическую программу. В нем идет речь о свободе человеческой личности, оскорбительности лжи, о сострадательности, несуетности и т.п. – вещах, о которых можно прочесть в любом сочинении, посвященном нравственным проблемам. Но совершенно неожиданными в этом ряду являются гигиенические требования – что воспитанные люди «не могут уснуть в одежде, видеть на стене щели с клопами, дышать дрянным воздухом, шагать по оплеванному полу…».
Трудно себе представить, чтобы Толстой или Достоевский при обсуждении сущности личности стали говорить обо всем этом. Для Чехова же это неотъемлемая часть его этического идеала. «Грязь, вонь, плачь, лганье» — такие вещи в отрицательной характеристике образа жизни для него равноважны. «Что за ужас иметь дело со лгунами! Продавец художник лжет и лжет Глядеть гнусно. Дети грязны и оборваны. Вонь от кошек. Клопы и громадные тараканы» (Чехов – Суворину, 3 марта 1892 г.).
Существеннейшее место детали общегигиенического свойства занимают в чеховской оценке современной ему интеллигенции: «Вялая, апатичная, лениво философствующая, холодная интеллигенция , которая не патриотична, уныла, бесцветна, которая пьянеет от одной рюмки . Вялая душа, вялые мышцы, отсутствие движений, неустойчивость в мыслях Где вырождение и апатия, там равнодушие к науке, там несправедливость во всей своей форме» (Письмо Суворину от 27 декабря 1889 г.; ср. в «Записных книжках» Чехова: «Интеллигенция никуда не годна, потому что много пьет чаю, много говорит, в комнате накурено, пустые бутылки…»).
Блестящей художественной разработкой этой темы явился рассказ «В Москве» — сатира на московского интеллигента, в квартире которого «бархатная мебель, картины, ковры, бюсты, тигровая шкура», а «в кухне грязь и смрад, а под кроватью и за шкафами пыль, паутина, старые сапоги, покрытые зеленой плесенью, и бумаги, от которых пахнет кошкой».
3
Таганрог был разноязык. И сама русская речь была в нем пестра, многодиалектна: в ней причудливо сочетались черты южно великорусского наречия, украинизмы, варваризмы, имеющие истоком самые неожиданные языки.
Чехов не слышал в детстве той образцовой русской речи, которую с младенчества впитывали Тургенев, Толстой, Бунин. Воздействие местного языка явственно в его ранних рассказах и письмах. Он должен был избавляться от этих влияний – как освобождался от провинциализмов в этике, мировоззрении. Ничего не было дано этому писателю даром – даже язык.
Но необработанная речевая лавина, которая способна было погрести под собою любое менее самостоятельное восприятие, этому писателю послужила неистощимым кладезем реалий, положений, речений, его богатейшего словаря.
На полках лавки Павла Егорыча можно было найти курительные свечи, фиксатур, гвоздику, кокосовое и пальмовое мыло, александрийский лист, сандал, ревень, семибратнюю кровь (нерастворимый коралл), имбирь. В «Дневнике помощника бухгалтера» (1883) Чехов использовал рецепт продававшегося в лавке «гнезда» — лекарства «от всех и некоторых особенных» болезней: «Имбиря 2 золотника, калгана ? зол., острой водки 1 зол., семибратней крови 5 зол.».
В рассказе «Полинька» напряжение сюжета создается сочетанием галантерейной терминологии и «простых слов» героев, решающих их судьбу; оно тем сильней, чем специальней выглядит прейскурант:
«— Цвет, ежели желаете, модный теперь гелиотроп или цвет канак, то есть бордо с желтым А к чему эта история клонится, я решительно не понимаю. Вот вы влюбившись, а чем это кончится? Есть два сорта кружев, сударыня! Бумажные и шелковые! Ориенталь, британские, валенсьен, кроше, торшон, — это бумажные-с, а рококо, сутажет, камбре – это шелковые… Ради бога, утрите слезы! Сюда идут!»
Первое известное печатное произведение Чехова – «Письмо к ученому соседу», опубликованное в журнале «Стрекоза» в 1880 г., представляет собой пародию на ученое послание, автор которого хочет «свою образованность показать». В нем комически обыгрываются «ученые» слова и обороты: «Потому что сердечно уважаю тех людей, знаменитое имя и звание которых, увенчанное ореолом популярной славы, лаврами, кимвалами, орденами, лентами и аттестатами, гремит как гром и молния по всем частям вселенного мира сего видимого и невидимого т.е. подлунного». С этим выспренним стилем Чехов был знаком с детства: так писал его дед, Егор Михайлович, любил выразиться не без витиеватости и отец, Павел Егорыч: «Дай бог вам и в Москве также восхищаться всеми предметами, достойными удивления». Этот стиль был в ходу у конторщиков, телеграфистов, фельдшеров. Его любили пародировать братья Чехова: «Царица души моей, дифтерит помышлений моих, карбункул сердца моего…» (Н.П. Чехов – Л.А. Камбуровой, 23 сентября 1880 г.).
На этой стилистической почве вырос своеобразный чеховский герой – ведущий свою родословную ещё от персонажа, о котором писал Некрасов: «Каких- то слов особенных наслушался: атечество, Москва первопрестольная, я — русский мужичок…» Теперь лексикон этого героя расширился: он говорит уже о «цивилизации», «попрыще». Это и приказчик Початкин из повести «Три года», и конторщик Епиходов из «Вишневого сада», и дворник Филипп из рассказа «Умный дворник», рассуждающий о просвещении : «Не видать в вас никакой цивилизации Потому что нет у вашего брата настоящей точки А в книжках обо всех предметах распространение , что из чего делается, как разный народ на всех языках. И идолопоклонничество тоже». Таков Егор из рассказа «На святках», образчик письменного стиля которого есть в рассказе: «В настоящее время как судьба ваша через себе определила на Военое Попрыще, то мы Вами советуем…»
Всю свою писательскую жизнь Чехов, писал Куприн, «неустанно работал над собой, обогащая свой прелестный, разнообразный язык отовсюду: из разговоров, из словарей, из каталогов, из ученых сочинений, из священных книг. Запас слов у этого молчаливого человека был необычайно громаден».
Можно было бы привести примеры использования в рассказах Чехова разнообразной терминологии: банковской с ее гербовыми сборами, залоговыми квитанциями, комиссионными и издержками по аберрации («Житейские невзгоды», 1887); терминов медицинских и фармакологических: генциана, пимпинелла, антисептика, резекция, каломель («В аптеке», «Хирургия», «Попрыгунья», «Палата № 6»); терминов садоводства с его штамбом, перештыковкой и окулировкой спящим глазком («Черный монах», 1894); лесоторговли с ее кругляками, шелевками, лафетом, горбылем («Душечка», 1898).
В приобщении к стихии церковнославянского языка, столь поэтически выявившейся в таких рассказах, как «Святой ночью», «Студент», «Архиерей», сыграли роль детские впечатления – посещение служб (как требовал того Павел Егорыч), пение в церковном хоре.
Основы мировосприятия человека закладываются в раннем возрасте. И справедливее всего это по отношению к писателю. Человек взрослеет. Приобретаются разнообразные сведения о мире. Расширяется социальный опыт. Но ощущение мира как определенного предметно-географического и антрополого-биологического феномена строится в юные годы и в главных чертах не меняется.
Детство в российском захолустье, волею судеб постоянно ощущавшем воздух иной жизни, детство в сонной провинции, пронизываемой токами европейской энергии, детство между душной лавкою и морем, коридорами гимназии и бесконечною степью, чиновно-казенным укладом и бытом вольных хуторян, жизнь, которая так естественно показывала значение того природно-вещного окружения, в которое погружен человек, — всё это готовило и обещало необычное художественное восприятие мира.
4
Но литературная школа, пройденная в молодости, казалось, никак не могла развить это восприятие, сформировать оригинального художника. Почти общепринято мнение, что Чехов стал большим писателем вопреки своему «юмористическому» прошлому.
В самом деле, литературная среда, в которой оказался молодой Чехов, была чрезвычайно далека от «большой» литературы. Это была «малая пресса» 80-х годов — юмористические и иллюстрированные журналы — «Стрекоза», «Будильник», «Зритель», «Развлечение», «Осколки», «Свет и тени», «Мирской толк», «Волна», газеты: «Московский листок», «Новости дня». В беллетристических отделах газет преобладали бытовые сценки, юмористические журналы заполнялись сезонными рассказами и разного рода мелочами: комическими объявлениями, шуточными календарями, юмористическими словарями, вопросами и ответами, афоризмами, анекдотами. Характерны названия рубрик: «И то и се», «Крупинки и пылинки», «Кое-что», «Всего понемножку», «Комары и мухи». В качестве авторов выступали лица, чьи имена теперь неведомы: В. Библин, И. Вашков, А. Герсон, Н. Пазухин, Н. Подуров. Сотрудничая в этих журналах, Чехов отдал дань традиционным их жанрам («Контора объявлений Антоши Ч.», «Дачные правила», «Руководство для желающих жениться» и др.). У этих жанров были достаточно определенные, устоявшиеся черты. В жанре же рассказа юмористические журналы предоставляли свободу формы. Это может показаться парадоксом. Но это так. В юмористическом журнале было только два непременных требования: юмор и краткость. Во всем же остальном – фабуле, приемах композиции, стиля – была несвязанность никакими литературными канонами. Ни в каком из этих изданий не придерживались какой-либо одной авторитетной школы, манеры. Малая пресса была принципиально разностильна. Каждый автор мог писать в любой манере, изобретать новое, реформировать старое. Можно было экспериментировать, пробовать любые формы.
Чехов почувствовал это очень рано. Беспрестанно обращался он всё к новым манерам, повествовательным маскам, ситуациям из всё новых и новых сфер жизни. Просмотрев рассказы Чехова первых пяти лет (до сотрудничества в «Петербургской газете»), можно убедиться, что трудно назвать тот социальный слой, профессию, род занятий, которые не были бы представлены среди его героев. Крестьяне и помещики, приказчики и купцы, псаломщики и священники, полицейские надзиратели и бродяги, следователи и воры, гимназисты и учителя, фельдшера и врачи, чиновники – от титулярного до тайного, солдаты и генералы, кокотки и княгини, репортеры и писатели, дирижеры и певцы, актеры, суфлеры, антрепренеры, художники, кассиры, банкиры, адвокаты, охотники, кабатчики, дворники...
Рождался писатель, у которого не было какой-то одной, определенной сферы изображения, очерченной четкими границами, писатель универсального социального и стилистического диапазона.
В читательском сознании существуют два Чехова: автор «Толстого и тонкого», «Хамелеона», «Лошадиной фамилии», «Жалобной книги» — и писатель, создавший «Скучную историю», «Дом с мезанином», «Даму с собачкой». Кажется: что общего между этими авторами? Так думали уже современники. «Трудно найти какую-нибудь связь, — писал в 1897 г. Н.К. Михайловский, — между «Мужиками» и «Ивановым», «Степью», «Палатой № 6», «Черным монахом», водевилями вроде «Медведя», многочисленными мелкими рассказами».
Меж тем связь эта тесна; роль «юмористического» прошлого в сознании новаторского художественного мышления Чехова значительна.
В ранних вещах – как бы первые наброски, силуэты будущих, вошедших в литературу героев Чехова: Бугров («Живой товар», 1882) – Лопахин («Вишневый сад», 1903), Топорков («Цветы запоздалые», 1882) – Ионыч («Ионыч», 1898), токарь Петров («Горе», 1885) – гробовщик Яков («Скрипка Ротшильда», 1894). Таких пар много.
Многие художественные принципы, выроботанные в первое пятилетие работы, навсегда остануться в его прозе.
Никаких предварительных подробных описаний обстановки, экскурсов в прошлое героев и прочих подступов к действию – оно начинается сразу.
Разговор героев «надо передавать с середины, дабы читатель думал, что они уже давно разговаривают» (Чехов – Л.А. Авиловой, 21 февраля 1892 г.).
Отсутствие развернутых авторских рассуждений, их сугубая сжатость (там, где они есть вообще).
И в ранних же опытах – истоки знаменитых чеховских пейзажей.
Можно было бы показать «юмористическое» происхождение и многих известных особенностей чеховской драматургии – таких, как не связанные с действием или бессмысленные реплики персонажей, непонимание ими друг друга и т.п.
В основе сюжета юмористического рассказа лежит не биография героя или решение какой-то общей проблемы, но прежде всего некая очень определенная бытовая коллизия, ситуация. Герой попадает не в ту обстановку (вместо своей дачи – в курятник), героя принимают за другого (проходимца за лекаря), простое, обыденное действие приводит к неожиданным результатам (человек умирает из-за того, что чихнул в театре) – всё это коллизии, построенные на повседневных бытовых отношениях. Вне и без них не может существовать юмористический рассказ. Он может обладать глубоким содержанием – но оно надстраивается над этой предельно конкретной ситуацией.
В ранних рассказах Чехова эта ситуация обозначается в первой же фразе. Мы еще почти ничего не знаем – кто, но нам уже сообщено где и что.
«На вокзале Николаевской железной дороги встретились два приятеля: один толстый, другой тонкий» («Толстый и тонкий», 1883). «У отставного генерал-майора Булдеева разболелись зубы» («Лошадиная фамилия», 1885).
Поведение героя при изменившейся ситуации становится объектом острой социальной сатиры. На этом построена своеобразная серия рассказов 1883 г. о чиновниках. Канцелярский служащий Иван Капитоныч, ораторствуя в вагоне конки, рассуждает о Бисмарке, Гамбетте, свободе. Но вот он видит своего начальника. «Спина его мгновенно согнулась, лицо моментально прокисло, голос замер, руки опустились по швам, ноги подогнулись» («Двое в одном»). Другой оратор, губернский секретарь Оттягаев, тоже говорит смелые речи – о царящих вокруг грабительстве, притеснениях, о страдальцах. Но является начальство. «Заплачем и выпьем, — продолжал оратор, возвысив голос, — за здоровье нашего начальника, покровителя и благодетеля, Ивана Прохорыча Халчадаева. Ураааа!» («Рассказ, которому трудно подобрать название»). Похоже ведет себя «бунтовщик» в рассказе «Депутат, или Повесть о том, как у Дездемонова 25 рублей пропало». Наибольшую сатирическую заостренность и обобщенность эта тема получила в рассказе «Толстый и тонкий». В первой его редакции (1883) толстый оказывается начальником тонкого и распекает его. В редакции же 1886 года мотив служебной подчиненности исключен. Мало того, толстому даже не нравится «это чинопочитание». Но тонкий всё равно хихикает, льстит и съеживается – уже по собственной инициативе. Он делает это «по рефлексу».
В поздней чеховской прозе ставятся сложнейшие общественно-психологические проблемы. Но они опять-таки не обозначаются автором прямо – как в центральном сюжете. Сюжет не строится вокруг какой-либо из них, как у Достоевского, или вокруг истории героя, как у Тургенева, Гончарова. В основе по-прежнему оказывается некая конкретная жизненная ситуация, тоже часто называемая сразу: «Андрей Васильевич Коврин, магистр, утомился и расстроил себе нервы» («Черный монах»). «Говорили, что на набережной новое лицо: дама с собачкой. Дмитрий Дмитрич Гуров, проживший в Ялте уже две недели и привыкший тут, тоже стал интересоваться новыми лицами. Сидя в павильоне у Верне…» («Дама с собачкой»). Можно бы сказать, что все вопросы всегда решаются в произведении на некоем бытовом фоне, но это было бы неточно: быт, не фон, не задник сцены, он внедряется в самую сердцевину сюжета, сращен и переплетен с ним.
Герой юмористического рассказа погружен в мир вещей. Он не существует вне ближайшего предметного окружения, он не может быть изображен без него. И он изображается в бане, в больнице, в вагоне поезда и в вагоне конки, за уженьем рыбы и вытаскиванием апельсиновых корок из графина.
В поздней чеховской прозе быт также пронизывает всё. Как в «Полиньке» (1887) разговор о любви переплетается с разговором о сутажете и камбре, так и в поздних вещах Чехова размышления, рассуждения героев идут во время купания, в тарантасе, во время врачебного обхода, перебиваются, разрываются какими-то мелкими обыденными подробностями.
Персонаж юмористических рассказов – канцелярист, телеграфист, провинциальный актер, репортер, обитатель дешевых номеров Бултыхина – целиком погружен в заботы: как доехать до дачи, как заснуть, когда над головой и за стеной нажаривают на фортепиано и рыдают, как получить обратно свои — хорошие – сапоги взамен надетых по ошибке чужих – с заплатками и стоптанными каблуками. Возможно, этот герой и позволил увидеть, как тесно сращен человек с обступившими его вещами. И может быть, именно благодаря этому герою Чехов пришел к мысли, что к своему вещному окружению прикован любой человек, что он не может оторваться от него ни в какой момент своей жизни – и только так он и может быть изображен.
Рассказ-сценка – это всегда некая зарисовка, выхваченная из жизни и представленная на обозрение, «кусочек жизни» без начала и конца. Не здесь ли истоки поздних чеховских рассказов, начинающихся «с середины» и кончающихся «ничем»?
Новый художественный мир, созданный Чеховым, — мир «Дуэли», «Дома с мезонином», «Архиерея» — уже не помнит о своем происхождении.
Разумеется, в рождении этого нового типа художественного мышления сыграла роль не только биография и необычная литературная судьба Чехова. Не до конца еще понято нами значение для его мировосприятия естественнонаучного образования, о котором он сам счел нужным особо упомянуть в предельно краткой автобиографии, написанной за пять лет до смерти: «Не сомневаюсь, занятия медицинскими науками имели серьезное влияние на мою литературную деятельность; они значительно раздвинули область моих наблюдений, обогатили меня знаниями, истинную цену которых для меня, как писателя, может понять только тот, кто сам врач; они имели также и направляющее влияние, и, вероятно, благодаря близости к медицине, мне удалось избегнуть многих ошибок».
5
Редкая статья о стиле или мастерстве Чехова обходится без упоминания о ружье, которое должно выстрелить в конце рассказа или пьесы, — то есть имеется в виду, что любая деталь, эпизод этого рассказа «оправдывается» затем в дальнейшем развитии сюжета.
На самом деле художественный мир Чехова – и в этом прежде всего отличие этого писателя от предшественников – строится по принципу совершенно иному.
В одном из рассказов героиня размышляет о важнейших этических вопросах. Но при этом не только точно обозначено место, где она находится, но размышления ее сопровождаются такими подробностями: «В щели, почти у самых зрачков Ольги Михайловны, слева направо полз муравей, за ним другой, потом третий . Один муравей стал на дыбы и заслонил его нос и губы. Оттого, что муравей шевелил щупальцами, лицо Петра Дмитрича, казалось, подергивала легкая судорога. Муравей опустился и пополз дальше…» («Именины», 1888, журнальный вариант). Какие цели преследует это подробное описание «миграции» муравьев? Эта повторяющаяся несколько раз деталь далее в рассказе совершенно «не понадобилась».
В рассказе «Мужики» эпизод проводов уходящих из деревни по миру Ольги и Саши такой сценой: «Проводив версты три, Марья простилась, потом стала на колени и заголосила, припадая лицом к земле:
— Опять я одна осталась, бедная моя головушка, бедная – несчастная…
И долго она так голосила, и долго еще Ольге и Саше видно было, как она, стоя на коленях, всё кланялась кому-то в сторону, обхватив руками голову, и над ней летали грачи».
Совершенно понятно, почему повествователь вслед за своими героями сосредоточил внимание на Марье, олицетворяющей сейчас для них деревню, которую они покидают навсегда. Но почти так же важны для него грачи, летающие над Марьей. Почему и зачем они здесь?...
И первый и второй примеры демонстрируют совсем особое отношение к предметным деталям – принципиальное иное, чем в дочеховской литературной традиции. Деталь дана не потому, что она нужна непосредственно для данной сцены или для сцены соседней, где она «выстрелит». Она присутствует здесь затем, что явление видится и рисуется во всей его цельности, со всеми его подробностями, важными и неважными.
Изображение в дочеховской традиции – снимок. Где наводка на резкость делается по одному, центральному объекту. А все прочие выходят нерезко или вообще не попадают в объектив.
Описание чеховское – съемка объективом, не наведенным на один предмет, но поставленным, по фотографическому термину, на «бесконечность». В этом случае на снимок попадают все предметы в равной мере – не только те, которые должны были попасть туда в соответствии со своей ролью в фабуле, но и те, которые никакой роли в ней не играют, а «оказались» рядом с предметом, фабульно важным.
Еще до рождения Чехова Герцен писал: «Кому же нужно видеть, как Тальма, после, у себя раздевается, как его кусают блохи и как он чешется».
Несколько позже нечто подобное оказалось нужным другому писателю – Л. Толстому, описывавшему театр так: «Во втором акте были картоны, изображающие монументы, и была дыра в полотне, изображающая луну…Люди стали махать руками, а в руках у них было что-то вроде кинжалов; потом прибежали еще какие-то люди и стали тащить прочь ту девицу . Они не утащили ее сразу, а долго с ней пели, а потом уже ее утащили, а за кулисами ударили три раза во что-то железное…»
Герцен хотел видеть в театре только высокое, Толстой – будничное, фальшивое. Но у двух этих, казалось бы, противоположных принципов есть что-то общее — оба писателя стремятся найти главное для себя в явлении и это только главное запечатлеть, подчинив единой тенденции всё описание.
Чехов, изображая театр, его не снижает и не возвышает. Его Калхас в одноименном рассказе произносит пламенный монолог об искусстве, молодости, красоте женщин. «Калхас говорил с жаром, потрясая головой и рукой».
Но уже следующая деталь такова: «Перед ним в одном нижнем белье стоял босой Никитушка и слушал».
Для видения Чехова нет низкого или высокого, мелкого или крупного – всё в жизни равноправно и всё равнодостойно запечатления. Герой рассказа «Архиерей» изображается в последней главе в момент высшего духовного подъема, а в следующей сцене его натирают водкой с уксусом:
«Ежели натереться хорошо, то большая от этого польза Вот так… Вот так…»
Изображая в явлении существенное, Чехов одновременно захватывает в орбиту описания и сопутствующее этому существенному случайное и второстепенное.
Эффект «неотобранности» создается всем сюжетом.
Рассказ «Новая дача» — повествование о том, как не могут понять друг друга обитатели дачи со шпилем и зеркальными шарами и крестьяне соседней деревни, как они говорят на разных языках и как все попытки инженера – владельца дачи – договориться только усугубляют это взаимное непонимание. Он уезжает, «и прошел слух, что инженер продает свою усадьбу…». События, которые произошли после его отъезда, излагаются таким образом:
«Новая дача давно продана; теперь она принадлежит какому-то чиновнику, который в праздники приезжает сюда из города с семейством, пьет на террасе чай и потом уезжает обратно в город . В Обручанове все постарели; Козов уже умер, у Родиона в избе стало детей еще больше, у Володьки выросла длинная рыжая борода. Живут по-прежнему бедно».
Сообщенные факты для жителей Обручановки весьма существенны: и то, что продана дача, с прежними владельцами которой было столько нелепых конфликтов, и то, что умер Козов, что они «живут по-прежнему бедно». Но в этот ряд неожиданно вторгаются факты по значимости несравнимые: что чиновник пьет на террасе чай и что у Володьки выросла длинная рыжая борода. Чеховский сюжет не выделяет эпизоды в зависимости от их роли в фабуле – «знающие» свободно соседствуют с «незначащими», малозначащими.
Новизна чеховского изобразительного языка была понята далеко не сразу. Очень долго критика упрекала его в том, что в рассказах его много «не идущих к делу», «лишних» деталей. «Как “Бабье царство”, так и “Три года” переполнены страницами ненужных подробностей», — писал критик. «Дом с мезонином, — иронизировал другой, — не играет никакой роли в “Доме с мезонином”. Он мог быть и без мезонина». «Продолжая вытаскивать из безграничного моря житейского что попадется, — писал третий, самый известный, — г. Чехов безучастно, “объективно” описывал свою добычу, не различая её по степени важности с какой бы то ни было точки зрения».
Эта особенность чеховской литературной манеры вызвала однажды совсем не литературный скандал.
В январе 1892 г. Чехов напечатал в журнале «Север» рассказ «Попрыгунья». Сразу же после выхода номера журнала Чехова стали обвинять в том, что он «вывел» в этом рассказе реальных лиц. «Одна знакомая моя, 42-летняя дама, сообщал Чехов в одном из писем, — узнала себя в двадцатилетней героине моей “Попрыгуньи”, и меня вся Москва обвиняет в пасквиле. Главная улика – внешнее сходство: дама пишет красками, муж у неё доктор и живёт она с художником».
Дама была С.П. Кувшинникова, хозяйка известного тогда в Москве салона, который посещали многие артисты, музыканты, художники. Внешнее сходство на самом деле было: существовал такой же «треугольник», который изобразил Чехов, и он использовал в рассказе эту ситуацию. Но, с другой стороны, автор сделал очень многое, чтобы сходства не было: он полностью по сравнению с прототипами изменил внешность героини, её возраст, внешность художника. Кувшинникова была гораздо серьёзнее Ольги Ивановны из рассказа, а выдающийся художник И.И. Левитан нисколько не походил на фатоватого Рябовского. Еще меньше походил на мужа Кувшинниковой, заурядного полицейского врача, молодой, подающий надежды ученый Дымов.
Но в глазах современников именно сходство получило решительный перевес. Произошло это потому, что в числе подробностей рассказа оказались те, что действительно существовали: детали обстановки, место, куда ездили герои на этюды, и др. Всё это были мелкие детали – но именно это и показалось решающим доказательством: раз совпадают такие мелочи, что уж говорить об остальном. «Виновной» оказалась художественная манера Чехова – включать в описание наряду с характеристическими подробностями детали как будто несущественные, случайные.
Говоря о «второстепенных», «несущественных» деталях у Чехова, мы, разумеется, не хотим сказать этим, что Чехов описывал всё подряд, без разбора. Каждая из этих «случайных» деталей с точки зрения творческого процесса в высшей степени неслучайна, она прошла через жестокий отбор в художественном горниле писателя. Речь идет лишь об эффекте случайности, который создают такие детали, эффекте, призванном передать то новое видение мира и человека в его целостности, которое открыл в литературе Чехов.
В чеховском мире духовное и материальное существуют в неразделимом единстве. Такой взгляд на мир полон глубокого интереса, быть может, особенно для нашего времени, времени всевозрастающей промышленной мощи, когда постоянно увеличивается число вещей, заполнение ими жизненного пространства, их непрерывная смена, их воздействие на психику стали важными вопросами в жизни человечества.
Это понимание важности для человека окружающей среды составляло трагическую подоснову искусства Чехова. Ибо он уже видел, что его современник не находится в союзе с природой, часть которой он есть. Он тосковал по гармонии с природою, когда человек слушает, понимает и бережёт её, а она верой и правдой служит ему, тосковал по священному миру, дружественному человеку, чтобы вокруг человека были изящные вещи, «не оскорбляющие эстетики».
Спасения от издержек цивилизации Чехов искал не на путях руссоистских рецептов возврата к природе и опрощения (здесь он остро полемизировал с Л. Толстым), а на путях развития медицины, гигиены, культуры, просвещения, на путях демократии и конституции.
Глубоко понимая влияние среды – и природной, и вещной, и социальной, Чехов не освобождал индивидуальную волю человека от ответственности за его деяния. Отчетливо эта мысль звучит в ироническом изображении взглядов героя «Дуэли»: «Понимайте так, мол, что не он виноват в том, что казённые пакеты по неделям лежат не распечатанными и он сам пьёт и других спаивает . Причина крайней распущенности и безобразия, видите ли, лежит не в нём самом, а где-то вне, в пространстве . Причины тут мировые, стихийные , он – роковая жертва времени, веяний, наследственности».
Когда умер великий путешественник Пржевальский, Чехов написал о нём статью. Это короткая статья – гимн человеку, силою духа ради высокой цели преодолевшему гигантские пространства, суровый климат, болезни.
Мечта и мысль Чехова были обращены к человеку подвижнического труда. если перечислить – далеко не полно, — что делал в своей жизни сам Чехов, то можно подумать, что речь идёт о каком-то общественном деятеле. Он лечил, организовывал помощь голодающим губерниям, был заведующим холерным участком, строил школы, больницы, укомплектовывал общественные библиотеки, выступал с обращениями о помощи и сам лично помог сотням людей в их нуждах и бедах, печатал публицистические статьи; написал книгу о каторжном острове – Сахалине, проделав для этого путь через всю Сибирь, в том числе четыре тысячи верст на лошадях. Это делал человек, никогда не отличавшийся крепким здоровьем. И всё это – наряду с непрекращающимся, гигантским литературным трудом, с созданием произведений, открывших новую страницу в мировом искусстве.